Литмир - Электронная Библиотека

Должно быть, не я одна, каждый, услышав крик петуха, вспомнит о том, что где-то, может и не так далеко, есть широкий русский простор, овраг над речкой, полевые пути, проложенные между колосьев и трав, есть рассветы и закаты, незаметные в городе…

У каждого самого что ни на есть городского жителя есть в прошлом своя деревня, и для каждого по-особому звучит крик петуха.

Говорят, он живет у кого-то поблизости, на балконе.

Вася сказал бы: «Что за удивительный сюжет!»

От нечего делать силюсь придумать историю этого самого петуха.

Может быть, некие люди переехали из деревни в город. И взяли с собой петуха. Не пожелали оставить и взяли. И так бывает.

Или поженились двое молодых. Скажем, оба работают на одном заводе. Им устроили комсомольскую свадьбу, вручили ключи от новой квартиры и для смеху подарили петуха. И они не знают, что с ним делать, как избавиться от него…

А может быть, какой-нибудь чудак просто-напросто выиграл петуха в лотерею? И поначалу хотел было зарезать петуха, но неожиданно для самого себя привязался к нему и, будучи совершенно одиноким, ухаживает за петухом, ездит на Птичий рынок, покупает для него зерно…

Или это артисты цирка. И у них живут гусь, петух и свинья. Совсем как в рассказе «Каштанка». Кто знает…

Я привыкла к нему, жду его крика каждую ночь.

В сущности, не все ли равно, где он живет, почему очутился здесь, в Москве, в самом центре?

Мне вспоминается первая сказка, самая первая, услышанная от бабушки, — про сестрицу Аленушку и братца Иванушку.

Бабушка жила в деревне Капустино, под Смоленском. Каждое лето меня привозили к ней и оставляли до осени.

Дом у бабушки маленький, приземистый, крыша поросла жесткой коричнево-зеленой травой, садик вокруг дома тоже маленький, уютный, и растут в нем ноготки, акация, львиный зев.

Мы сидим с бабушкой на бревнах возле калитки. Бревна эти здесь испокон веку, из года в год бабушка собирается пристроить к дому веранду, такую, как у соседа, сельского учителя, полукругом, поверху выложены цветные стекла ромбиком, красные и зеленые, от этих стекол на веранде праздничный, веселый свет и лица становятся попеременно то багрово-малиновыми, то цвета весенней травы.

Но год идет за годом, а бревна как лежали, так и лежат себе во дворе, сохнут от жары, мокнут под дождем, зимой доверху покрыты снегом, и, надо думать, никакой веранды отродясь не будет построено.

Так вот, мы сидим на бревнах. Вечер. За деревьями розовый закат, все небо в облаках цвета закипающих пенок малинового варенья, — кажется, так бы и лизнула хотя бы одно облачко.

В сарае бьют крыльями куры, усаживаясь на насест.

Бабушка протяжно рассказывает, будто поет:

— «Братец мой Иванушка, отзовись своей сестрице Аленушке, кровиночка ты моя, куда же ты сгинул, тихий мой стебелек, я без тебя одна-одинешенька, словно колокольчик в поле…»

«Колокольчик в поле…» Эти три слова пронзают мне сердце.

Я как бы слышу гаснущий звон колокольчика, затерянного в пустынном поле, над которым несет холодный свет тусклая луна, и я не могу сдержаться, плачу, плачу в три ручья, просто захлебываюсь от слез, а бабушка говорит:

— Ну вот, ежели так, не буду больше сказывать…

Я хватаю ее за руку, прижимаюсь мокрым лицом к темной, шероховатой, словно из старого дерева выпиленной, ладони и твержу сквозь слезы:

— Нет, еще, еще…

И она продолжает дальше.

Ночью в душной избе, в которой пахнет мятой — пучки мяты висят вдоль стен, — я лежу без сна на широкой, жаркой бабушкиной кровати и думаю о брате, о сестре.

Мне кажется, я хорошо знаю обоих. Особенно Аленушку.

О, как ясно видится мне девочка Аленушка, сидящая над тихим озером, в глубине которого, на самом дне, томится ее брат…

Я различаю ниточку пробора на маленькой голове, смуглые пальцы, охватившие колени, печальные глаза, которые стараются разглядеть дно озера, а слабый, чуть слышный голос зовет:

— «Где ты, кровиночка моя?..»

И снова слезы катятся из моих глаз, затекают за уши, я дрожу от страха, потому что мне боязно за Аленушку и жаль ее, жаль Иванушку, до того жаль…

И вдруг — вот радость-то! — первые петухи. Я поднимаю голову с подушки, и сплошная темень за окном уже не кажется такой мрачной.

Я различаю голос нашего петуха.

— Ку-ка-ре-ку! — бесстрашно, весело кричит старый петух по кличке Крикун, такой он нахальный и разбитной. — Ку-ка-ре-ку!

Крикун как бы обращается только ко мне, будто хочет уговорить: все это пустые враки, небыль, которой нельзя верить. Ему ответно откликаются другие деревенские петухи, они кричат наперебой, друг за другом, и я облегченно вздыхаю, поворачиваю подушку на прохладную сторону и засыпаю. И сплю крепко, до самого утра, когда солнечные лучи уже вовсю бродят по бревенчатым стенам, высвечивая кое-где капли застывшей смолы, а в печке горит яркий, красный огонь, и бабушка осторожно, чтобы не разбудить меня, переставляет кочергой горшки и сковороды.

С тех пор раннее солнце и огонь в русской печке слились для меня в одно исполненное счастья ощущение утра, беззаботного дыхания, освобождения от всех ночных хмарей и страхов.

Может быть, так бывает только в детстве, бездумном, счастливом бытии, в котором радость дает все — и тепло солнечного луча, и потрескиванье дров в печке, и крепенькая, налитая янтарным соком капля застывшей смолы…

И потому каждый раз, когда кричит петух, мне кажется, что крик его доносится из далекого далека, из моего детства, где когда-то девочка Аленушка сидела в тоске над обманчиво тихим озером, он доносится из Полесья — партизанского края, и снова передо мной заснеженный лес, заметенные вьюгой дорожки, тяжелое небо над головой, и Вася опять идет рядом, я вижу светлые, в коротких ресницах, глаза, слышу глуховатый голос…

Но почему же сегодня петух не кричит?

Хочу уснуть и не могу. С завистью прислушиваюсь к тихому дыханию Илюши. До чего безмятежно спит!

Я говорю:

— Илюша, проснись на минутку…

Он тут же просыпается. Он умеет мгновенно приходить в себя после самого крепкого сна, и голос его звучит трезво.

— Что такое? Тебе нехорошо?

— Нет, все в порядке. Просто захотелось поговорить с тобой.

— Нашла время! — отвечает он, и я по голосу чувствую, что он улыбается.

— Я закурю, — говорит он.

— Кури, только ты же врач, сам знаешь, курить, особенно ночью, вредно…

Он чиркает спичкой, затягивается дымом.

— Жить тоже вредно, от этого умирают…

Я знаю, что он постоянно изрекает неоспоримые истины и ему трудно противоречить. Поэтому он всегда прав.

Должно быть, у каждого бывают такие вот минуты, когда хочется открыто, безбоязненно выложить о себе все, что есть, и сознавать, что тебя слушают и понимают.

Я говорю:

— Знаешь, у меня была очень добрая и умная бабушка.

— Бабушка? — переспрашивает он. — Ну и что с того?

— Ничего. У меня было хорошее детство, такое, какое необходимо человеку для последующих лет. Детство — это что-то вроде подпорок, чем они сильнее, тем и человек сильнее.

— Дорогая моя, — медленно произносит он и чертит в темноте красным глазком сигареты, — что это с тобой нынче? Почему ты так философски настроена?

— Ничего особенного. Я такая, как всегда. А у тебя было хорошее детство?

Спрашиваю и вдруг понимаю, что я же забыла. Все как есть забыла. Он же мне все о себе рассказал давным-давно.

Но он не обижается на меня за мою забывчивость и охотно отвечает:

— Я — потомственный врач. У нас в семье были все врачи.

— И все умели лечить? — спрашиваю я. — Правда?

— В меру своих сил, — с достоинством говорит он.

Гасит сигарету, шарит ногами по коврику, ищет домашние туфли. Никогда не пройдет босыми ногами по полу. Потомственный врач…

— Друг мой, уж не заболела ли ты? — спрашивает он, подойдя ко мне, и кладет руку на мой лоб.

— Нет, нисколько.

Он щупает мой пульс. В темноте я представляю себе, как он сводит вместе свои красивые, длинные брови и считает про себя удары.

38
{"b":"854560","o":1}