— Еще бы!
Вдали послышался шум поезда.
— Счастливо тебе, Катя, — сказала Ольга.
А потом мать положила мне руки на плечи. В темноте слабо белело ее лицо. И глаза казались очень большими.
— Будь здорова, дочка, — сказала мать и прижала меня к себе.
Я не хотела плакать, я держалась весь день, как могла, потому что мать тоже не плакала, а тут слезы против воли покатились по моим щекам, и я целовала ее лицо, руки, волосы, и опять плакала, и говорила какие-то слова, теперь уже и не помню какие…
Она молчала, не отрывая от меня глаз.
И вдруг сказала:
— Если бы у тебя ребеночек от Сережи остался…
Тяжело дыша, поезд подошел к платформе и остановился, замер на минуту.
В последний раз я обняла мать, потом вскочила в вагон. И поезд тут же тронулся.
Тетя Чайпить
В моей жизни случались люди, которые, казалось бы, прошли мимолетно, но я их запомнила и порой представляю себе так ясно, словно только вчера рассталась, и мысленно говорю с ними, и думаю о них…
Где теперь тот загорелый черноглазый мальчик, что поднес мне однажды чемодан от вокзала до гостиницы в Конотопе?
Уже вечер спустился над городом, не было ни машин, ни трамваев, и я стояла на привокзальной площади, не зная, куда идти, в какую сторону. И тут подошел он, спросил:
— Тетенька, вы приезжая?
— Приезжая, — ответила я.
— Вам в гостиницу, поди, нужно? — продолжал он. — Идемте, я провожу вас…
— А ты знаешь дорогу? — спросила я.
Он взял мой чемодан, улыбнулся через плечо:
— Как же, конечно!
До сих пор помнится его крепкая загорелая рука, державшая ручку чемодана, и смуглое лицо, и короткие, ежиком стриженные темно-русые волосы.
Мы дошли тогда до гостиницы, и я вынула рубль, хотела заплатить ему, но он заложил руки за спину, не глядя на меня, пробормотал:
— Зачем? Я же так, мне нетрудно…
И побежал. А я все стояла, смотрела ему вслед, и было так совестно за этот свой рубль…
Живет ли на свете толстая, добродушная хозяйка маленького домика на Цимле?
Помню, она удивила меня, сказав:
— Я счастливая, дальше некуда!
Был дождь, осенняя непогодь, когда я ввалилась к ней в дом, попросила приютить на ночь, и она, не говоря ни слова, вздула самовар, накрыла на стол, а я все медлила сесть за стол, потому что до того отрадно было сидеть возле теплой печки, когда за окнами бушует гроза, ветер завывает в трубе и немилосердно раскачивает хлипкие ставни…
Мы проговорили с нею до поздней ночи.
Она была одна-одинешенька на всем свете, все близкие перемерли, и жилось ей, должно быть, не так уж весело, но какая же у нее была открытая, распахнутая навстречу людям душа, как искренне умела она радоваться чужой, пусть даже и далекой для нее радости…
Я спросила, не скучно ли ей жить одной, не бывает ли тоскливо, особенно вечерами.
Вот тогда она мне и ответила:
— А когда скучать? Я ведь счастливая, дальше некуда!
— Чем же вы такая счастливая? — подивилась я.
— А всем. Потому как для людей живу, а они в свой черед для меня…
И я поверила ей. Поверила потому, что человек, непритворно любящий людей, не может быть одиноким.
И не забыть мне кассиршу Ленинградского вокзала, касса, кажется, третья, последняя слева.
Как сейчас вижу — узкое бледное лицо, рыжеватые волосы, веснушки на щеках.
Я выстояла тогда долгую очередь, чтобы сдать билет.
Я сказала:
— У меня беда, тяжело заболел муж…
Она взяла мой билет, как и положено, выдала обратно деньги и потом, когда я уже собралась отойти от окошка, бросила мне негромко:
— Может, все еще обойдется…
И мне внезапно стало в этот миг легче, словно оперлась я на чью-то крепкую дружескую руку, и чувство единого человеческого братства охватило меня.
Я хотела ответить ей, сказать какие-то теплые слова, просто сказать «спасибо», но кругом все спешили, всем было некогда, и едва я получила деньги, как меня тут же оттерли от окошка, я успела лишь бегло взглянуть на кассиршу и унести с собой ее сочувственный взгляд, бледное, в осыпи веснушек лицо, негромкий, с хрипотцой голос…
Поняла ли она тогда то, что я хотела сказать ей, но так и не сказала? Хочу верить, что поняла…
Наверное, у каждого в жизни случился человек, который умел безыскусно поделиться всем тем добрым, чем владел сам. Для меня таким человеком была Ольга Ефремовна Усольцева, тетя Леля, или, как я называю ее всю жизнь, «тетя Чайпить».
Я приехала из Ленинграда в Москву в сорок третьем. Было мне от роду девять лет, и поместили меня в детский дом номер пятьдесят четыре, в котором вместе со мною обитали многие ленинградские дети, вывезенные «дорогой жизни» в столицу из блокадного города.
Ни одной ночи не могла я заснуть. Только закрою глаза, бывало, как вижу огонь, пылавший в окнах нашего дома на Васильевском острове, вижу маму, упавшую на снег, всю охваченную огнем. Я знала, уже никогда больше не придется увидеть ее, и я все равно звала маму, и плакала, и просила отправить меня обратно, домой…
Однажды к нам в детский дом пришла маленького роста круглолицая женщина.
— Я с завода «Красный пролетарий», — сказала она. — Рабочие просят, чтобы ребятам разрешили приходить к ним домой раз в неделю.
Наш директор Алевтина Ивановна, строгая и придирчивая, долго, дотошно расспрашивала ее, что за люди эти рабочие, какие условия могут предоставить детям, где кто живет…
Тетя Леля (это была она) подробно рассказала, что рабочие сами решили между собой приглашать в гости детдомовских ребят, живут рабочие большей частью в Замоскворечье, а условия такие, какие у всех в войну.
В тот раз я зачем-то зашла в кабинет Алевтины Ивановны, и тетя Леля, обернувшись ко мне, просияла улыбкой:
— Вот хотя бы эта девочка, пусть приходит ко мне!
— А вы ее сами спросите, захочет ли, — ответила наша Алевтина Ивановна.
И я сказала сразу:
— Хочу…
— Тогда давай знакомиться, — сказала она и протянула мне руку. — Меня зовут Ольга Ефремовна, попросту тетя Леля, а тебя как?
— Надя, — ответила я, пожимая ее пухленькую, теплую ладонь.
— Одну минуточку, — произнесла неугомонная Алевтина Ивановна. — Я хотела бы знать, кем вы работаете на заводе?
— На заводе никем. Я надомница, а на заводе у меня муж работает, токарь-карусельщик, а я дома сижу, ну, считается, вроде дали мне общественное поручение.
Говорила она это все с улыбкой, удивительно шедшей к ее мягкому, в ямочках лицу, и я невольно потянулась к ней и, не выпуская ее руки из своей, сказала:
— Можно, я приду прямо завтра?
— Договорились, — ответила она.
Жила тетя Леля вместе со своим мужем Василием Кузьмичом в ту пору на Пятницкой, в деревянном доме с палисадником.
Дом выглядел неказистым, совсем провинциальным, и комнаты в нем были маленькие, жарко натопленные, в самой просторной комнате — изразцовая печь, от нее тепло во все стороны, на окнах герань, китайская роза и зеленое, разлапистое, с красными, быстро вянущими цветами растение, которое, как я после узнала, зовется в народе ванька мокрый.
Василий Кузьмич — я его вскоре же стала называть дядей Васей — был бригадиром.
Приходил он с работы поздно, иной раз и вовсе оставался на заводе, и тетя Леля говорила:
— У них нынче опять фронтовая вахта…
Она была быстрая, живая, веселая, в первый же день, когда я пришла к ней, рассказала, что единственный сын Володя весной ушел на фронт, письма от него приходят нечасто, потому как и писать ему, наверное, некогда и вообще он не очень любит писать письма.
Показала она мне Володины карточки, на всех на них он улыбался широкой материнской улыбкой, и вообще был он похож на нее круглым лицом, небольшими ясными глазами, ямочкой на подбородке…
Должно быть, тетя Леля сильно тосковала, боялась за сына, но старалась не показывать вида, что тоскует, чтобы не огорчать дядю Васю.
И он тоже держался стойко, часто говорил: