В тот день, когда погода напрочь выбивала из творческого равновесия, Илья Михайлович сидел в мастерской и немигающим взглядом пытался продырявить чистый холст. Он не начинал работу. Ждал натуру.
– Ты все сидишь? – спросила его Виолетта, выглянув из кухни. – Неужели не проголодался? С вечера вчерашнего ничего в рот не брал.
Гулбаков не отводил взгляда от холста.
– Ты не понимаешь, – ответил он снисходительно. – Нельзя отвлекаться на всякую лишнюю чепуху в момент, когда вот-вот нагрянет то самое…
– Да ну? Ты думаешь, что если будешь черпать вдохновение не из головы, а глядя на живого человека, к тебе обязательно придет тот самый момент?
Виолетта ухмыльнулась и зашла в мастерскую. Илья Михайлович нехотя оторвал взгляд от холста и повернулся к помощнице.
– Да! Именно так я и думаю! Виолетта, пойми, мне нужен кто-то, кто сам варится в этой каше из цемента и грязной речной воды. Город… да что там город – вся наша жизнь это одно сплошное ничтожество! Едва заметные и неуловимые светлые и сочные краски каждый раз, когда мы стараемся их запечатлеть в своей памяти, страстно желаем только их и наблюдать, делаем фотографии, пишем картины, выражаем свое обожание яркими цветами в стихах, все равно оказываются поглощены серым и убогим ничтожеством, опутавшим нас, словно душесекущей паутиной, и не дающим шанса даже вдохнуть нормально. У меня ни одной картины еще не получилось такой, чтобы там отсутствовал серый цвет. Я не говорю, что серый цвет сам по себе отвратителен, нет! Отвратительно то, что его настолько много. Что он абсолютно везде, черт побери! А мне хочется, чтобы лейтмотивом было что-то настолько насыщенное и яркое, что серый цвет сам по себе исчез бы из самой жизни людей в момент, когда они наблюдали бы картину.
– Тебе недостаточно тех семи картин, на которых ты изобразил голых стамбульских проституток в окружении десятков разноцветных подушек, ковров и перьев? Ты вроде хвалился этим септеннатом перед друзьями.
– Да, только они ничего не поняли, – Илья Михайлович раздраженно махнул рукой и опять повернулся к холсту. – Сказали, что проститутки их мало интересуют, тем более с такими формами. Узколобые дегенераты. Какие проститутки, какие, к черту, формы? Ну кому, скажи мне, кому в голову может прийти центральными персонажами картины сделать блудниц? Я что, просто так этих треклятых шлюх уменьшил до размеров маленьких девочек и окружил целой палитрой всех цветов и оттенков радуги? Нет, конечно! Они же являются всего лишь декорациями на фоне великолепного обилия красок.
– Ты это мне пытаешься объяснить или захотелось самого себя убедить?
– Какая же ты токсичная, Виолетта.
– Нет, нет, нет, – Виолетта покачала головой и улыбнулась. – Я играю роль твоей совести, Илюша. Ты рискуешь мармеладный домик перестроить в ведьмину хижину. Сидел бы дальше, рисовал незамысловатые сюжеты, продавал их по хорошей цене и не парился о каком-то высшем искусстве. Ведь сам знаешь, что обратного пути не будет.
– Знаю.
– И все равно хочешь пойти до конца?
– Хочу.
Виолетта развела руками и, похлопав Илью Михайловича по плечу, покинула мастерскую. Художник остался сидеть перед пустым холстом, вновь погрузившись в раздумья о будущей картине.
Мастерская представляла собой бывшую гостиную, переделанную под капризы Гулбакова. Повсюду валялись разбросанные пустые банки из-под краски, выдавленные тюбики, пришедшие в негодность кисти, старые мольберты со сломанными ножками, порванные ватманы с набросками. Из-за того, что краска часто стекала на пол и просачивалась сквозь трухлявый паркет, с потолка (который был такой же дырявый) соседям снизу на головы как минимум два раза в неделю падали капли бесконечного количества цветов. Мебели в мастерской почти не было, только пара стульев да большая софа у старого камина, который топили каждый день, в любую погоду, во все времена года, поскольку хозяину квартиры требовалась почти удушающая атмосфера для творчества. На стенах висели самые любимые авторские произведения Ильи Михайловича, которые он не пожелал продать или подарить, а также полотна его любимых художников, в числе которых были «Олимпия» Мане, «Подсолнухи» Ван Гога, один из автопортретов Эгона Шиле (сам Гулбаков был на него похож внешне, хотя и прожил уже гораздо больше австрийца) и «Осенний каннибализм» Дали. Илья Михайлович стремился превзойти всех художников разом, одной картиной обойти столь непохожие друг на друга стили и направления. Виолетта считала такую навязчивую идею слегка психопатической, но не могла бросить своего любимого человека и потакала ему, изредка пытаясь с ним спорить. Споры, естественно, ни к чему не приводили, ведь художник, как и любой другой творческий созидатель, никогда не сломится под гидравликой чужого мнения.
И что с того, что они живут вместе, изредка разделяют ложе и обмениваются биологическим материалом? Это разве делает их близкими людьми? Гулбаков считал, что нет. Близость, согласно его романтическим представлениям, может быть только духовной, рвущейся из душевных чертогов напрямик в мысли, да так, что на полуслове будет понятно, что хочет донести близкий человек. Нет смысла резать себе ладони, плевать на раны и смешивать грязную кровь, обозначая тем самым наступление братской близости друг с другом, потому что никакой, кроме иммунологической, близости такое безрассудное братание освятить не может. Дурновкусие может порождать только еще большее дурновкусие, но никак не заражать проницательностью и творческим талантом. У Ильи Михайловича в голове и в жизни имелось бессчетное количество всевозможных принципов, нарушать которые он не помышлял едва ли не с детства. Принцип возможности только духовной близости между людьми являлся, наверное, наиважнейшим из них. Поэтому он никогда не делился с Виолеттой всеми подробностями своих замыслов, предпочитая ждать, пока она сама обо всем догадается. Если она оказывалась не в состоянии понять суть картины, то он разжевывал ей все детали, что его жутко раздражало. Но не разжевывать он не мог. Реакция первого зрителя всегда самая важная и памятная. Новая картина, задуманная Гулбаковым, должна была стать символом всего его творчества, произвести настолько мощное впечатление не только на Виолетту, но и на всех людей вокруг, выбить из привычной колеи серых будней, выбросить в разветвленную реку бурной неконтролируемой жизни, из которой выбраться более было бы невозможным.
Однако для этого ему как воздух необходим был человек. Он ждал уже очень долго, начинал нервничать, боялся, что никто не придет и что планы его окажутся порушены. Но он не имел представления о том, что будет делать, когда человек придет. Нелепость. План вроде как имеется, но его в то же время и нет. Он не знал. Или не мог напрячь извилины до той степени мыслительного напряжения, чтобы хотя бы вообразить себе концепт будущей картины. Очень много обыкновенного «бла-бла-бла». Почему. Неверно. Наверно. Нет, слишком трудно. Непонятно, оценивать ли это как тугоумие или как гениальность. Всякий так может. Сел, поглядел на холст, поиграл в творца, а потом, осознавая собственное муравьиное ничтожество, однотипность, презирая собственный конвейерный мозг, вставал со стула и шел дальше, смотреть видеоблоги всяких интеллигентов, рассуждающих о манерах и гениальности. Гулбакову нужен был хлесткий удар. Щелчок. Знак. Что угодно, лишь бы это его передернуло так сильно, что он более ничего не смог бы делать. Сидел бы и ждал, уже продумывая эскиз будущего шедевра. Он взирал на чистый холст, до крови раскусив губу. Несколько ярких капелек беззвучно упали на брюки, белые, как тот холст. Гулбаков опустил голову и посмотрел на три красных пятнышка небольшого размера. Глаза его округлились, он перестал моргать. Потом указательным пальцем дотронулся до раскушенной губы, и стал смотреть на багряную подушечку. Не долго думая, Илья Михайлович провел этим пальцем по холсту. Результат ему понравился. Он попробовал еще раз. Хм, недурно. Даже вызывающе. Он сделал еще раз, потом еще и еще. Да! Вот оно! Вот, чего не хватает проклятому серому городишке. К черту, всему серому мирку, что любезно согласился нас приютить.