– Из "Лондон газетт", – безразлично отвечала она. – Там сообщается обо всех банкротствах.
– Она была подписчицей этого издания?
– Вероятно.
Курц кивнул, неспешно, задумчиво, потом взял карандаш и в лежавшем перед ним блокноте написал на листке слово "вероятно", написал так, чтобы она могла это прочесть.
– Так, а после банкротства пошли фальшивые чеки и распоряжения о выплате. Верно? Поговорим, если можно, о процессе.
– Я уже рассказывала. Папа не разрешил нам на нем присутствовать. Сначала он собирался защищаться, защищаться как лев. Мы должны были сидеть в первом ряду, чтобы вдохновлять его. Но после того, как ему предъявили улики, он передумал.
– В чем его обвиняли?
– В присвоении денег клиентов.
– Какой срок дали?
– Восемнадцать месяцев минус тот срок, что он уже отсидел. Я рассказывала, Марти. Все это я уже вам говорила. Так зачем вам еще?
– Вы посещали его в тюрьме?
– Он не хотел. Стыдился.
– Стыдился, – задумчиво повторил Курц. – Такой стыд. Позор. Падение. Вы и сами так думали, верно?
– А вы бы предпочли, чтобы не думала?
– Нет, Чарли, конечно, нет.
Он опять сделал маленькую паузу.
– Так, продолжаем. Вы остались дома. В школу не вернулись, несмотря на блестящие способности, с образованием было покончено – вы ухаживали за матерью, ждали из тюрьмы отца. Так?
– Так.
– Тюрьму обходили стороной?
– Господи, – горько пробормотала она, – зачем еще и рану бередить!
– Даже и взглянуть в ту сторону боялись?
– Да!
Она не плакала, сдерживала слезы с мужеством, которое должно были вызывать у них восхищение. Наверное, думают: "Как вытерпела они такое – тогда и теперь?"
– Что-нибудь из этого тебе пригодится, Майк? – спросил Курц у Литвака, не спуская глаз с Чарли.
– Грандиозно, – выдохнул Литвак, в то время как перо его продолжало свой бег по бумаге. – Чрезвычайно ценная информация, мы сможем ее использовать. Только вот интересно, не запомнился ли ей какой-нибудь яркий случай из того периода или, может быть, даже лучше когда отец вышел из тюрьмы, в последние месяцы его жизни?
– Чарли? – кратко осведомился Курц, переадресовывая ей вопрос Литвака.
Чарли изображала глубокое раздумье, пока ее не осенило вдохновение.
– Ну, вот есть, например, история с дверями.
– С дверями? – переспросил Литвак. – С какими дверями?
– Расскажите нам, – предложил Курц.
Большим и указательным пальцами Чарли тихонько пощипывала переносицу, что должно было обозначать печаль и легкую мигрень. Много раз рассказывала она эту историю, но никогда еще рассказ се не был столь красочен.
– Мы считали, что он пробудет в тюрьме еще около месяца, он не звонил – как бы он мог звонить? В доме все было разворочено. Мы жили на вспомоществование. И вдруг он появляется. Похудевший, помолодевший. Стриженный. "Привет, Чэс, меня выпустили". Обнимает меня. Плачет. А мама сидит наверху и боится спуститься вниз. Он совершенно не изменился. Единственное – это двери. Он не мог открыть дверь, подходил к двери и замирал. Стоит по стойке "смирно", голову свесит и ждет, когда тюремщик подойдет и отомкнет замок.
– А тюремщик – это она , – тихо подал голос сидевший рядышком Литвак. – Его родная дочь. Вот это да!
– В первый раз я сама не поверила. Не поверила собственным глазам. Кричу: "Да открой же ты эту проклятую дверь!", а у него руки не слушаются!
Литвак строчил как одержимый, но Курц бы настроен менее восторженно. Он опять погрузился в бумаги, и лицо его выражало серьезные сомнения.
Чарли не выдержала. Резко повернувшись на стуле, она обратилась к Иосифу, в словах ее была скрытая мольба о пощаде, просьба отпустить ее, снять с крючка.
– Ну, как допрос, все в порядке?
– По-моему, допрос очень успешный, – ответил он.
– Успешнее даже, чем представление "Святой Иоанны"?
– Твои реплики гораздо остроумнее, чем текст Шоу, Чарли, милая.
"Это не похвала, он всего лишь утешает меня", – невесело подумала она. Но почему он с ней так суров? Так резок? Так сдержан, с тех пор как привез ее сюда.
Южноафриканская Роза внесла поднос с сандвичами. За ней шла Рахиль с печеньем и сладким кофе в термосе.
– Здесь что, никогда не спят? – жалобно протянула Чарли, принимаясь за еду. Но никто ее вопроса не расслышал. Вернее, так как все его, конечно, слышали, он просто остался без ответа.
Безобидная игра в вопросы-ответы кончилась. Перед рассветом, когда голова у Чарли была совершенно ясной, а возмущение достигло предела, наступил важный момент: тлеющий огонь ее политических убеждений, которые, по словам Курца, они так уважали, предстояло раздуть в пламя – яркое и открытое. В умелых руках Курца все обрело свою хронологию, причины, следствия. Люди, оказавшие на вас первоначальное влияние, – попрошу перечислить. Время, место, имя. Назовите нам, пожалуйста, пять ваших основополагающих принципов, десять первых встреч с активистами-неформалами. Но Чарли была уже не в том состоянии, чтобы спокойно рассказывать и перечислять. Сонное оцепенение прошло, в душе зашевелились беспокойство и протест, о чем говорили и суховатая решительность ее тона, и быстрые подозрительные взгляды, которые она то и дело бросала на них. Они ей надоели. Надоело чувствовать себя завербованной. Служа верой и правдой этому союзу, основанному на силе оружия, надоело ходить из комнаты в комнату с завязанными глазами и не понимать, что делают с твоими руками ловкие руки и что шепчут тебе в ухо хитрые голоса. Жертва готовилась к бою.
– Чарли, дорогая, все эти строгости для протокола, – уверял ее Курц. – Когда все будет зафиксировано, мы, так и быть, разрешим вам опустить кое над чем завесу молчания.
Но пока что он настоял на утомительной процедуре перечисления тьмы-тьмущей всевозможного народа, каких-то сидячих и лежачих забастовок, маршей протеста и революционных субботних манифестаций, причем всякий раз он просил ее рассказать и о том, что ее побудило участвовать в той или иной акции.
– Ради бога, не пытайтесь вы оценивать нас! – наконец не выдержала она. – Поступки наши нелогичны, мы необученны и неорганизованны.