О напряженных отношениях художников, обусловленных разными взглядами на искусство, а также многими, чисто бытовыми, трудностями и проблемами, писал Гоген и в «Прежде и потом»:
«Между двумя такими существами, как мы с ним, – один просто вулкан, другой тоже кипящий, только внутренне, – подготовлялось нечто вроде своеобразной борьбы.
Прежде всего, я всюду и во всем находил беспорядок, который меня коробил. Коробка с красками еле вмещала все эти тюбики, выжатые, никогда не закрывавшиеся; но, несмотря на этот беспорядок, на все это месиво, все на полотне так и сверкало. То же самое в его речах. Доде, Гонкуры, Библия – жгли мозг этого голландца… Несмотря на все мои старания найти в этом хаотическом сознании какие-то логические основы его критических суждений, я никак не мог объяснить себе противоречий между его живописью и взглядами. Так, например, он бесконечно восхищался Мейссонье и глубоко ненавидел Энгра. Дега приводил его в отчаяние, а Сезанн был просто шарлатаном. Думая о Монтичелли, он плакал.
В первый же месяц я увидел, что наши общие финансы принимают столь же беспорядочный вид.
…Однажды Винсент пожелал сварить суп, но, право, не знаю, как он делал свои смеси. Вероятно, как краски на своих картинах. Во всяком случае, мы не смогли его съесть»[42].
В письме Тео от 1 января 1889 года, написанном спустя неделю после трагического происшествия 24 декабря 1888 года, Винсент весьма тактично обходит его детали. Впрочем, не исключено, что о них так или иначе он сообщил брату при личной встрече, когда по телеграмме Гогена Теодор был вынужден срочно выехать в Арль. Винсента угнетает то, что он стал причиной серьезных переживаний горячо любимого брата, а также хлопот, беспокойства и и расходов, связанных с его поездкой в Арль: «Прислуга и мой друг Рулен присмотрели за домом и все привели в порядок.
…Дорогой мой брат, я в полном отчаянии из-за твоей поездки и дорого бы дал, чтобы ее можно было избежать; ведь, в конце концов, ничего серьезного со мной не произошло и тебе не стоило так беспокоиться.
…Картины Гогена, оставленные им в нашем доме, отправлю по первому же требованию.
Мы должны возместить ему расходы по меблировке»[43].
В письме к брату от 17 января 1889 года Винсент вновь обращается к этой истории, одновременно высказывая сомнения в адекватности поведения Гогена и давая моральную характеристику некоторых его поступков:
«…прими во внимание, что эта история перевернула весь дом, что мое белье и одежда оказались вконец перепачканы…
…Гоген… не отдает себе отчета в том, сколько обид и вреда он невольно причинил нам с тобой в своем ослеплении, значит, он сам невменяем. (Выделено мной – А. Б.)
Если ты сочтешь мое предположение чересчур смелым, не настаиваю на нем, однако время покажет.
Нечто подобное с Гогеном было уже и раньше, когда он подвизался, по его выражению, в „парижских банках“.
…Мы с тобой, вероятно, просто не обращали внимания на эту сторону дела.
А ведь некоторые места в нашей предыдущей переписке с ним должны были бы насторожить нас.
Если бы он в Париже хорошенько понаблюдал за собой сам или показался врачу-специалисту, результаты могли бы оказаться самыми неожиданными.
Я не раз видел, как он совершает поступки, которых не позволил бы себе ни ты, ни я, – у нас совесть устроена иначе; мне рассказывали также о нескольких подобных выходках с его стороны; теперь же, очень близко познакомившись с ним, я полагаю, что он не только ослеплен пылким воображением и, может быть, тщеславием, но в известном смысле и невменяем.
…Как может Гоген ссылаться на то, что боялся потревожить меня своим присутствием? Ведь он же не станет отрицать, что я непрестанно звал его; ему передавали, и неоднократно, как я настаивал на том, чтобы немедленно повидаться с ним.
Дело в том, что я хотел просить его держать все в тайне и не беспокоить тебя. Он даже не пожелал слушать.
Я устал до бесконечности повторять все это, устал снова и снова возвращаться мыслью к тому, что случилось…
Письмо поневоле получилось очень длинное – я ведь анализировал свой баланс за текущий месяц да еще плакался по поводу странного поведения Гогена, который исчез и не дает о себе знать; тем не менее, не могу не сказать несколько слов ему в похвалу.
Он хорош тем, что отлично умеет регулировать повседневные расходы.
…Но беда в том, что все расчеты его идут прахом из-за попоек и страсти к грязным похождениям…
Я никого не осуждаю, в надежде, что не осудят и меня, если силы откажут мне; но на что же употребляет Гоген свои достоинства, если в нем действительно так много хорошего? Я перестал понимать его поступки и лишь наблюдаю за ним в вопросительном молчании.
…Он (Гоген – А. Б.) наделен буйным, необузданным, совершенно южным воображением, и с такой-то фантазией он едет на север! Ей-богу, он там еще кое-что выкинет»[44].
Так можно писать лишь о человеке, который уже что-то успел «выкинуть». Кроме того, «просить держать все в тайне» обычно можно лишь человека, который был участником или хотя бы очевидцем определенных событий. Гоген же никогда не утверждал, что он присутствовал при якобы имевшем место причинении себе Ван Гогом телесного повреждения. Нельзя истолковать эту фразу и таким образом, что «тайна» должна заключаться в несообщении о происшествии брату Тео. Последнего телеграммой проинформировал сам Ван Гог. Следовательно, «тайна» могла касаться не последствий событий в «желтом домике» в виде отсечения уха Ван Гога, а именно их деталей.
В конце своего действительно очень длинного письма Ван Гог сообщает о требовании Гогена вернуть ему оставленные при поспешном бегстве некоторые не вполне обычные предметы:
«…в своем последнем письме Гоген настоятельно потребовал возвратить ему „фехтовальную маску и перчатки“, хранящиеся в кладовке моего желтого домика. Я не замедлю отправить ему посылкой эти детские игрушки. (Выделено мной – А. Б.).
Надеюсь, он все-таки не вздумает баловаться с более опасными предметами»[45].
Слова об «ослеплении» Гогена в момент происшествия могут до известной степени послужить ключом к разгадке обстоятельств происшествия. Внимательное прочтение процитированного письма несомненно показывает наличие в нем определенного подтекста, за которым чувствуется скрытое обвинение Гогена в совершении им неких противоправных действий.
О настойчивой просьбе Гогена выслать ему «фехтовальную маску и перчатки» речь идет и в письме Винсента брату Тео от 19 января 1889 года:
«…Забыл упомянуть, что вчера (т. е. 18 января 1889 года – А. Б.) пришло письмо от Гогена – опять насчет фехтовальной маски и перчаток»[46]. (Выделено мной – А. Б.).
А в письме от 2 мая 1889 года Винсент писал брату:
«На днях отправил тебе малой скоростью два ящика с полотнами. Получишь ты их не раньше чем через неделю… В ящики я, кроме того, вложил фехтовальную маску и этюды Гогена…»[47]. (Выделено мной – А. Б.).
Информация о «фехтовальной маске и перчатках» в высшей степени интересна. Думается, что именно она способна помочь раскрыть истинное содержание событий 24 декабря 1888 года. Совершенно очевидно, что «фехтовальная маска и перчатки» сами по себе какой-либо функциональной ценности не представляют. Они являются лишь приложениями к основной вещи. В данном случае такой основной вещью являлась фехтовальная шпага. Известно, что Гоген был отличным фехтовальщиком. Из писем Ван Гога и Гогена становится ясно следующее. Направляясь в длительную поездку в Арль, Гоген взял с собой не только принадлежности художника, но и фехтовальные принадлежности, чтобы по возможности поддерживать себя в спортивной форме. Назначение фехтовальных перчаток и особенно фехтовальной маски понятно. Они призваны защитить руки и лицо спортсмена от ударов шпаги или иного оружия противника. Судя по всему, у Гогена было два (полных или неполных) комплекта фехтовальных принадлежностей, поскольку занятие фехтованием требует партнера. Ведь фехтовать самому с собой практически невозможно, а кроме того, в такой ситуации нет необходимости в использовании фехтовальной маски и перчаток. Если исходить из, по существу, документально установленного факта, что у Гогена была шпага (или шпаги), то предположение о том, что ухо Ван Гогу отсек именно он – то ли в ходе «спортивного поединка», то ли просто в порыве гнева – не может показаться слишком фантастичным. А с учетом взрывного и даже агрессивного характера Гогена, его склонности к алкоголю, а также наличия идеологических и бытовых разногласий между художниками, поводов для конфликта было более чем достаточно. Так, в канун трагических событий в письме из Арля, датируемом 13–20 декабря 1888 года, Гоген писал Тео Ван Гогу: