Литмир - Электронная Библиотека

Тогда почему же Толстой скрывает. Есть настроения, которые мы скрываем и о которых в то же время нельзя сказать, что они хорошие и плохие, хотя они не безразличны к хорошести и плохости, даже имеют самое прямое отношение к ним как обещание чего-то очень хорошего или, наоборот, как возможность и угроза обернуться чем-то очень плохим. Я не буду приводить из поэтов и психологов формулы этого расположения, причем именно потому, что оно интимное. В нём не только не делается поступков, не произносится слов, но даже оно будет развеяно насильственным заставлением себя говорить, делать поступки. Амехания, бывающее природное естественное состояние невозможности привести в действие механизмы тела и ума, – частный случай расположения, о котором я говорю, но это расположение шире и бывает оно чаще, чем амехания.

Назовем его пока условно брожением. Бродит странник, и бродит вино, пока не приняло свою химическую формулу. Опять я намеренно не буду вспоминать ясные описания такого брожения в литературе. Лучше попробуем определить его сами.

Нерешительность – нам кажется, что у других, у настоящих людей ее нет или они мужественно ее не показывают. Обычно мы думаем в растерянности, неопределенности, что правильно было бы усилием воли вернуться, принять решение. Неопределенность неудобна, и прежде всего именно невозможностью сказать, хорошо или плохо то, что мы делали до сих пор и что мы запланируем делать. Но в отношении того, чтó мы в таком расположении делаем сейчас, этой невозможности характеризовать нет: ведь мы сейчас как раз ничего не делаем.

Если бы что-то делали, например писали что-то, включилась бы необходимость логическая, художественная. В плохом настроении протест и расправа диктовали бы свой смысл. Дневники Толстого содержат заготовки к художественным вещам, но их стиль как раз очень чисто обходит литературу, риторику. Его недовольство, об этом будем говорить, в дневниках имеет всегда уже только форму сообщения о своем состоянии, со снятым протестом, протеста нет даже против себя, расправы над собой. С ходу это – как запись 19.9.1858 в Москве: «Решил, что надо любить и трудиться», и 20.9.1858 в Ясной Поляне: «Приехал. Устал. Не любил и не трудился» – понимается как комическая несостоятельность, где же недовольство собой, раскаяние исповеди. Дело в том, что мы не в том тоне это читаем. Дневники пишутся, как я сказал, в настроении рыскания, в котором суждения о хорошем и плохом – пожалуйста, их сколько угодно, но это состояние зависло в неопределенности, не поддаваясь оценке на хорошо-плохо, т. е. поэтому мы не можем сказать, хороши или плохи эти слова Толстого, хорош или плох он сам их говорящий. В решительном настроении интерпретатора, судьи мы не слышим этого тона, но Толстой в своих дневниках делает нам подарок, показывает нас нам в брожении и этим свою и нам нашу нерешимость прощает, принимает ее, санкционирует. Раньше мы имели дело с санкцией как одобрением хорошо. Теперь, вот, неопределенность, без поступка, без звучащего слова (дневники не для чтения вслух), но санкция. Небегство, выдержка.

А как же мы говорили, что в неопределенном расположении нет поступка? Санкция разве не поступок? Мы нашли что искали. Есть движение до слова и поступка, о котором нельзя спросить вопросом «что говорится, делается?». О неопределенности по определению нельзя спросить, что она такое. О том, что не что, нельзя сказать, хорошее или плохое. Мы бродим, мы ни то, ни то. Мы легкая добыча для деловитых и для самих себя, можем каждую минуту себя уличить, разоблачить, расправиться с собой или устыдиться себя, и наша неопределенность кончится. Но пока она продолжается, она настолько далеко идет, что снимает оценки на хорошо-плохо, мы уже не знаем. Настроение неопределенности распространяется на всё. Бродим мы и ценности. Можем мы принять, разгромить что-то в таком настроении? Не больше, чем в амехании. Я хочу, чтобы вы согласились со мной или не согласились. Что-то оформится, когда неопределенность кончится, пока нет.

Теперь я должен быть внимательный. В настроении неопределенности все оценки относительны. «Преступление не есть известное действие, но известное отношение к условиям жизни. Убить мать может не быть и съесть кусок хлеба может быть величайшее преступление». Это, увиденное во сне, Толстой называет великим. Великое высокое, большое, верх, т. е. Толстой делает открытие относительности оценок и остается при верхе и низе. Велико открытие, что в неопределенности есть верх и низ: что в тумане брожения опереться не на что, всё становится невидимо, из метрического пространства выходим (когда я подошел это писать, я услышал и увидел текст модной среди молодежи песни с такими словами,

There are no uncriminal crimes
There are no unrhymable rhymes
There are no identical twins
I just want you[11]

слышимое осязаемое свидетельство, как трудно выйти из метрики и одновременно как трудно не потерять абсолютных верха и низа. К сожалению, статистически преобладает это устройство: абсолютных верха и низа нет, но метрика есть, всё измеряется, преступление это преступление, рифма это то что рифмуется, поэтому метрика не имеет привязки и зависает в неопределенности вся целиком, человек живет в страшно неуютном, собственно адском порядке, о котором знает, что этот порядок может быть весь заменен).

Поздравляю вас. Сейчас, наконец, на третьем занятии мы вступим в пространство толстовских дневников. Здесь пространство неопределенности, рыскания, брожения, нерешенности, нерешаемости. Нельзя решить, съесть кусок хлеба хорошо или величайшее преступление. Нет метрики: вчера я расписал себе любить и трудиться, сегодня не любил и не трудился, и неясно, где это мое вчерашнее решение, оно осталось во вчера. Мы бредем вслепую в темноте, но здесь есть верх и низ, абсолютные, в этой темноте, и жизнь зависит от этой борьбы. Невидимая брань вовсе не значит, что посторонние ее не видят, а <значит,> что там сталкиваются, дерутся и падают или поднимаются, ничего не видя глазами. И нечего цепляться за метрику, говорить, что там открываются другие глаза, с такими-то параметрами. Этот якобы духовный дискурс просто протаптывание теми же грязными ногами пространства, где извольте всерьез метрику оставить.

Толстой рано уходит в тот пейзаж, упрямства и силы ему хватает, чтобы не хитрить с собой и чтобы принять, что извне его действия становятся странные, потом нелепые, потом юродивые, потом смешные. Повторять тысячекратно правило, что надо любить, и тысячекратно винить себя за раздражение. Говорить о воздержании и сотни раз винить себя за переедание, писать «Крейцерову сонату», обещать себе спать отдельно и дрожать и узнавать с тревогой, не забеременела ли от него на его седьмом десятке лет жена. У всякого появится чувство превосходства. Такое поведение не лезет ни в какие рамки. Толстой и здесь добился чего хотел, взял нас. Ему надо, чтобы мы видели его нелепым, юродивым: «лишения и боли… худая слава, оскорбления, унижения… враждебность к тебе людей… то и другое и третье необходимо тебе» (цитировалось 5.9.2000).

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

вернуться

11

Не бывает непреступных преступлений,
Не бывает нерифмованных рифм,
Не бывает одинаковых близнецов,
Просто я люблю тебя (англ.).

– Из песни Оззи Осборна «Просто я люблю тебя» 1995 г.

9
{"b":"852758","o":1}