Литмир - Электронная Библиотека

А пока, остановившись посреди дороги, дед вызывающе ждал. Он отлично представлял, с какой силой надо всадить нож, чтоб не повредить внутренностей, лишь распороть брюшину. Присмотрел и местечко у обочины, где удобно расположиться с инструментами на сравнительно чистой траве.

Бродяга приблизился настолько, что дед уже наметил, куда направить нож…

Потрепанные мелестиновые портки… Распахнутый, видавший виды пиджачишко не помешает… Хуже, если б был застегнут… Лица дед не разглядывал — успеется потом…

Еще пара шагов — и надо начинать…

— Касимыч! Да это ты, что ль? — радостно крикнул бродяга.

Дед вскинул глаза.

Друг великий Егор, еще зимой подавшийся из Карташевки на торфушки, протягивал руку.

Однако операцию, хоть и не очень сложную, на этой дороге деду все ж пришлось сделать.

Возвращался он как-то зимой под вечер. Поземка переметала путь, с каждым шагом темнело. И из мути этой вывернулась тетка, укутанная шалью по самые глаза. Увидев деда, она всплеснула руками, кинулась навстречу, бормоча странным горловым голосом не разобрать что, показывая заснеженной рукавицей себе на лицо, всхлипывая и в то же время как бы приплясывая от радости.

Дед пригляделся и узнал Марью из Фролова. И сразу же вспомнился ее недуг: зевая, она частенько вывихивала челюсть. Человеку несведущему такое может показаться даже смешным, но Марье не до смеха идти с открытым ртом в метель за десять верст к фельдшеру, чтоб тот посадил челюсть на место… Кстати, недуг этот древний. Дед ссылался иногда на сочинение, написанное по-латыни и называвшееся «Де максилля люксата», то есть «О вывихнутой челюсти». Но это не к делу.

Дед мигом помог размотать шаль, вытащил из-под шали белый платок, вложил несчастной в рот (так положено — чтоб не голыми руками), взялся покрепче, одному ему известной хваткой, рывком, сильно потянул вниз. Челюсть щелкнула и села на место.

Баба радостно разревелась.

— Кормилец ты мой, спаситель! Ить я в больнице была, всех докторов умучила — никто вправить не мог. Иди, грят, к Касимычу в Карташевку.

7

Помимо мастерства страждущих влекли к деду еще его бескорыстие и душевность. Он никогда не только не спрашивал — не намекал даже на плату за лечение, принимая дома или уходя в ночь-полночь по частным вызовам. Не было у него никакого расценника. Кто мог, платил сколько мог, а кто не мог — ничего не давал, и на том спасибо. Тот мужик с развороченной ногой за операцию конечно же не платил, да и речи не было о деньгах — дед спасал его жизнь, при чем тут кошелек… Он пришел, когда смог ходить (в аккурат на Петра и Павла!), принес четверть водки, с ним те трое, что привезли его с поля, и был дан пир в честь выздоровления. Великим другом он стал раньше — когда лежал после операции на телеге и угощался дедовой махрой. Тогда они почувствовали симпатию друг к другу.

Со всеми, кого исцелял, дед как бы роднился. Ведь он проникал в такие их сокровенности, которые недоступны даже близким. Душевность его становилась причиной того, что, исцелившись телесно, люди начинали тянуться к нему душой, приходили просто повидаться, посидеть. И он привечал всякого, в ком пробуждалась такая бескорыстная потребность.

За долгие годы к нему переходило почти все население уезда, а потом района. В деревнях не отыскалось бы дома, где его не знали.

Слава пережила его на десятки лет. Один из младших его внуков стал хирургом, и к нему еще по сию пору записываются старушки, которые, войдя в кабинет, спрашивают:

— Ты Касимычу кто же будешь? Внук? Ну, тады мине к тае, к тае…

Кстати, старушки были частыми пациентками деда. Входила этакая темная мышка — темное личико с поджатыми губами, черный в белую крапинку платок, черная кофта, черная же выцветшая юбка — и робея говорила:

— Во всем теле ломота, милай, сну решилась, а особливо под ложечкой — так и сосеть, так и сосеть, исть ничаво не могу, петиту нет вовсе…

Дед расспрашивал, выслушивал, выстукивал и наконец прописывал микстуру, которую тут же (правда, выпроводив старушку в кухню) наливал в четвертинку из большой бутыли, затем выходил и торжественно, будто заповедь читал, говорил:

— Вот, мать, лекарство. Пить перед едой по столовой ложке, знаете да. Аппетит наладится, самочувствие улучшится. Придешь через две недели, покажешься.

— Спасиба, родимай, спасиба табе, дай бог доброго здоровья! — бормотала старушка, развязывая непослушный узелок, доставала мятую рублевку или полтинник мелочью…

— Нет, мать, этого не надо. Вот если полегчает, тогда уж, знаете да…

Через условленное время старушка появлялась уже принаряженная в новую кофту, платок из черного в белую крапинку превращался в белый с черными точечками. Завидев деда, она улыбалась посветлевшим лицом.

— Благодетяль ты мой! Век молиться за тя стану…

— А-а-а, это ты, мать.

— Спас ведь, спас мине, сироту несчастную! Поправилась я, выздоровела вовсе с твоего лекарства! И в игороде копаюсь, и в дому… Вот табе игурьцов принясла, — снимала с плеча кошелку на мочальной веревке.

После таких посещений дед веселел и отпускал шуточки насчет слепой веры в медицину. Он кивал на бутыль с лекарством, спасшим старушку, и говорил Мите:

— Видал, соко́л, исцеление? — Довольно усмехался, похлопывая бутыль, показывал на окно, мимо которого мелькнула пациентка. — Эта старуха нас всех переживет. Сердце, знаете да, как у телки, легкие — дай бог молодому. Но втемяшилось, что больна да немощна — там колет, здесь свербит… Я такие болезни лечу одной микстурой. — Поднял бутыль, взболтал, глянул на свет: — Укропная вода, понимаете ли, и две-три капли мятной эссенции. Больше ничего. Истинно сказано: «Вера твоя спасет тя».

То была истинная, непререкаемая вера во всемогущество «Фершала». Пропиши эту микстуру любой из врачей — не помогла бы, а чудеса Касимыча были у всех на виду и у всех на устах.

Уходя в просветленности своей, старушка прибавляла к поминальнику чудес еще одно исцеление и благовестила о нем по окрестным деревням, кадя и славословя исцелителю.

Но это лишь мелкий блик в сиянии, окружавшем деда, блик суетный и случайный.

Истинный источник известности его крылся в бесконечной череде прошедших перед ним больных. Каждый особостью своей давал деду новую крупицу знания. Собираясь вместе, крупицы эти складывались в изощренную картину течения болезни и способа ее лечения; и чем дальше, тем верней и скорей распознавал дед недуги, точней определял пути исцеления.

Коллеги-врачи не раз уговаривали его сдать экзамены по курсу института и получить диплом. Но деду все было недосуг — то дети малые, то огород, то пчелы…

А в сущности-то он больше полагался на свой нынешний опыт, чем на будущий возможный диплом. В мастерстве своем он находил радость и ощущал превосходство. У него были секреты, не доступные иному дипломированному врачу. Так в сиянии его славы один из лучей высвечивал лечение экземы…

Осенней ночью тридцать треклятого года крепко стукнули в дверь.

Накинув полушубок, дед взял керосиновую лампу и вышел в сени. Он хорошо знал стуки ночных вызовов к больным — робкие, просящие, заранее извиняющиеся. Этот был резким, требующим, хозяйским. Настороженность, тревога, непонимание вины, предчувствие непоправимого, проистекающего из неведомой, но кем-то заушательски вмененной ему этой самой неведомой вины, гадким комом сдавили сердце…

Вынул задвижку, открыл дверь.

Так и есть. Сам начальник райотдела. В шинели и при нагане.

— Здесь проживает Касьян Симонович Симеёнов?

Дед поежился под полушубком. Язык и губы пересохли.

— Он самый, — усмехнулся хриповато, хватило выдержки; бросил вопросом на вопрос: — Собираться, что ль?

Начальник, показалось ему, несколько опешил, вроде бы даже смутился и неумело улыбнулся.

— Разрешите войти?

— Как не разрешить. Входите, — дед отступил в сторонку.

7
{"b":"852732","o":1}