Митя побежал спасаться в сени… Там дед, выгнав гостей, уже запирал уличную дверь. С лицом, затененным грозовыми сумерками, со взглядом, скользившим где-то поверху, он прошел мимо, даже не заметив внука, не сказав словечка, и скрылся в горнице.
Митя с недоумением и недобрым предчувствием вошел следом. Дед опять его не заметил. Стоял посреди избы, расставив ноги, словно под ним не пол, а мчащийся поло́к, запряженный лихим жеребцом. Рубаха — черным колоколом, ворот растерзан, разорванный ремешок под ногами.
— Олахари, прощелыги! В бараний рог сверну!
За окном полыхнуло фиолетовое пламя, изба вздрогнула, и тотчас темная стена ливня смыла деревья, огород, улицу и бежавших по ней незадачливых гостей…
Митя съежился в уголке у сундука. Страх перед грозой — и еще больше перед дедом, ставшим вдруг незнакомым, чужим, — прибил, пригнул, прижал к стене. Митя хотел закрыть глаза, но даже этого не мог так и стоял в своем уголке на виду стихий. Вслед за ударом грома дед сам загрохотал:
— Так, Илья! Так, пророк! Поддай им на дорожку! Ха-ха-ха! Бей молоньей! Жги их, чертей собачьих!
Подскочил к окну, распахнул ударом кулака, выбросил в ливень горшок с цветком.
— Вот вам справку! Вот филькину грамотку! Завоняли весь дом! Дышать нечем! — Он раздернул два других окна. — Чтоб духу поганого не оставалось!
Косой ливень вломился в избу, мигом залил пол; с сундука, где стоял Митя, потек ручей, сквозняк водяной пылью пронесся по дому. Запахло сырой землей и листьями.
Рубашка с левого бока намокла, струйка бежала по ноге, но Митя не мог выйти из-под ливня, бившего в окно…
Призывая в союзники Илью-пророка, дед выбрасывал горшки с цветами, за ними, нелепо затрепыхав, полетела содранная со стола клеенка.
— Прощелыги! Олахари! Дуроплясы чертовы!
В разорванной до пояса мокрой рубахе, со всклоченной бородой, отверстым ртом — он сам был как гром и гроза.
5
Дедов сад протянулся до самой речки. Возле дома, в палисаднике и вдоль забора, выходившего на улицу, росло что поценней, с чего во время созревания нельзя спускать глаз: груши — тонковетки и бессемянки, вишня владимировка, яблони коричные (по-местному, «кориш»), крупная смородина, отборный крыжовник, по обилию, величине и сладости ягод не уступавший винограду — все было привезено, принесено саженцами и черенками, привито, выхожено и выпестовано за долгие годы, все укоренилось, разрослось, заплодоносило, стало гордостью деда и причиной постоянных набегов поулошных ребятишек, отыскивавших щели в плотной городьбе, ловивших каждый миг, пропущенный хозяевами этого сладчайшего великолепия.
За домом протянулось продолжение сада, вкраплявшегося в огород. Яблони и груши росли тут среди полос картошки, моркови, капусты и прочего овоща. Здесь разместились поздние, осенние и зимние сорта, которым воровские набеги летом не грозили: антоновка, боровинка, скрижапель, крась, груши, требующие долгой вылежки…
За пчельником высились кусты орешника, принесенные из леса и гигантски разросшиеся на воле. Стволы в руку толщиной поднимались выше яблонь, виделись издали как округлые кущи. Осенью бабушка набирала и калила в печи по нескольку противней ядреных орехов, которые посылала зимой в гостинец Мите небольшими мешочками. В городе орехи принимались как чудо, как напоминание о летней сладости и как приглашение к предстоящему лету.
Большинство яблонь дед сам привил на дички во времена, когда Мити еще не было на свете, поэтому они казались существовавшими вечно. Митя даже по рассказам деда не мог себе представить тощие прутики, торчавшие среди пустыря, вызывавшие подначки соседей, ничего, кроме картошки, не сажавших. Когда яблоньки заплодоносили, мнение соседей переменилось и кое-кто стал просить саженцев или черенков для прививки.
Помимо сладких плодов, сад приносил немало хлопот и просил постоянного труда — с весны до поздней осени. Особенно доставалось в засушливые лета. Дед сделал даже возок, вроде маленького одра, в котором помещалась водовозная бочка. По вечерам он сажал Митю на передок, брался за оглобли и вез под горку к речке. Набрав воды, давал внуку веревку, привязанную к возку, и они вдвоем тянули бочку в сад, где под каждую яблоню выливалось по сорок ведер, а яблонь было не меньше двух десятков.
Такой труд из-за яблока и груши привлекал не многих, и на конце села сад разрастался лишь у деда. Вообще же по селу садов было немало, но конечно же меньше, чем желающих полакомиться плодами. Поэтому в пору, когда под листьями яблонь начинали вспыхивать красные, желтые и розовые огоньки, по улицам собирались банды ребятишек, готовивших набеги на соседей.
Одну из таких ватаг возглавляла соседская девчонка Машка, которая была постарше Мити и его друзей и отличалась хитростью, даже коварством. Она заранее разузнавала, кто из владельцев ближних садов был дома, а кто уходил или оставлял на крылечке подслеповатую старушку. Вмиг созывалось босоногое воинство. Задами огородов по зарослям полыни и крапивы пробирались к заветной городьбе, ныряли в сад, быстро набирали в подолы рубашек яблок-падалиц, а то и отряхали яблоню-другую…
Машка сама никогда не лазила — сидела на городьбе, следила, не покажется ли кто из хозяев, а при опасности первой скрывалась в зарослях бурьяна. Если воровство удавалось, придирчиво оглядывала добычу, выбирая себе лучшие яблоки.
Митя любил эти разбойничьи вылазки, хоть своих яблок — ешь не хочу, но дело не в них — весь интерес в заговоре, в опасности, в воровском шепотке Машки: «Чурпановы ушли! Кто со мной по болоту?» Лишь эта властная и рисковая черта соседской девчонки привлекала. В остальном же Машка вызывала у Мити неприязнь своей жадностью, чавканьем, с которым быстро уминала добычу, полным равнодушием к воровской братии — она никого не поощряла, никому не оставляла яблочка…
Собирались в ольховых зарослях у болота. На бугре — сады. По склону, заросшему полынью и чернобыльником, — к проволочным пряслам. И тут же, сразу, — старая китайка с медовыми прозрачными яблочками. Только подлезешь под проволоку — и уже давишь коленками сахарную кашу… Чуть дальше — сказочной вкусноты белый налив, лопающийся под собственной тяжестью; еще дальше — груша тонковетка, слаще которой нет ничего на свете: даже потемневшие от гнили плоды ее винно-остры и во рту пенятся, как квас…
Увлекшись, Митя дополз до этого дерева, намял полный рот груш, набил целую пазуху… И тогда кто-то схватил его сзади за шиворот. Тотчас раздался визг Машки, треск кустов, испуганные вскрики, топот босых ног…
Митя не сразу понял, что весь этот тарарам из-за него, не сразу поверил, что так просто попался. Он попытался вырваться…
— Лопоухий черт! — засипел голос деда Чурпанова. — Мало тебе, олахарю, своего сада! Идем-ко к деду! Пущай он тебе проучить, как воровать!
Только тут Митя осознал сложность обстановки, понял предательское себялюбие атаманши — ведь она закричала, когда его уже схватили… Потом представил весь позор шествия по улице под конвоем Чурпанова, держащего за шиворот, выкрикивающего позорные слова… Рванулся из последних сил. Воротник рубашки остался в цепких пальцах, но сам был свободен; бросился к забору, выскочил в ольховник, вдоль болота — к речке, нырнул в кусты…
Шайка в полном сборе. Сидели рядком, уже отдышавшись от побега. Машка оценивала добычу. Увидев Митю, бросила: «Показывай!»
— Меня дед Чурпанов схватил… Я…
— Ладно. Показывай.
Митя полез за пазуху, подцепил пригоршню медовой каши, оставшейся от перемятых груш… Не помня себя, нагреб побольше и, изловчившись, неожиданно кинул в Машку, залепив ей лицо и платье.
— Воровка, обдирала! — крикнул он, и тут же само сорвалось с языка: — Тебя ребята щупали!
Пока Машка оттирала глаза, он бросился прочь…
Старик Чурпанов сидел в кухне за столом. Перед ним — воротник Митиной рубахи и миска, полная разбрушек — обрезков медовых сотов.
Дед стоял у медогонки, вскинув очки на лоб.