Когда он очнулся и открыл глаза, вокруг был густой пар. Шухов даже подумал сначала, что ослеп, но тут же понял, что это пар. Во рту горело, а пар был совсем холодный, ледяной пар. И чья-то рука с пластмассовым стаканчиком у самого лица.
— Жив, Шухов? — спросил из пара голос. Непонятно еще, чей голос.
И тут прорисовалось лицо судового фельдшера Симонова. Это голос Симонова, Шухов узнал теперь. И Симонов закричал так, что сделалось больно ушам:
— Шухов жив! Жив Шухов!
Шухов закрыл глаза. Теперь он чувствовал, что ноги его и руки кто-то растирает, и в них входят теплые иголочки — приятно и щекотно покалывает пальцы, и ледяной пар вокруг нагревается, медленно, незаметно почти, а нагревается, обволакивает шубой, принесенной с холода, когда овчина еще полна мороза, но знаешь, скоро согреешься под ней…
И по горлу течет тепло и все глубже проникает в грудь, в живот. И блаженное спокойствие разливается по всему телу от сознания, что ты вне опасности, спасен. Теперь ничего непредвиденного уже не случится, ни о чем не надо думать, ни о чем не надо беспокоиться, все сделают другие.
И не успело еще это спокойствие полностью им завладеть, как он вздрогнул от острой и тревожной мысли и попытался приподняться, но не смог.
Вспомнился спасательный жилет Крылова, его закинутая голова с посиневшими губами… Это когда Шухов крепил тросик, чтобы не смыло их в море, последний раз видел его. Дышал тот или нет? Щеки у него посинели, и глаза были закрыты… Крылов!
— Где Крылов? — с усилием спросил Шухов.
Никто не ответил, и он испугался, почуяв недоброе в этом молчании. Неужели не отходили Крылова? Какое горе! Вот беда-то!.. Лучше бы он сам погиб. Как Даше об этом написать? Убить Дашу такой вестью… Эх, мальчишка…
— Где Крылов? Крылов! — закричал Шухов что есть силы. Это ему казалось, что он кричит. Он просто хрипел. И Симонов, услышав хрип, наклонился к нему.
— Чего вы, Семен Петрович?
Шухов заметался, пытаясь подняться; он понял, что от него скрывают про Крылова, берегут его, не хотят тревожить страшной вестью. Надо самому посмотреть! Надо…
— Упадете, Семен Петрович! — Симонов взял его за плечи и осторожно уложил.
— Где Крылов? — прохрипел он еще раз, и фельдшер наконец разобрал слова.
— Крылов давно в себя пришел, вон на лавке отогревается.
И голос Крылова раздался из пара:
— Здесь я, Семен Петрович.
Отлегло от души, полегчало. Шухов забылся, и забытье не было теперь черным и провальным, оно было как сон…
Когда он очнулся во второй раз, лавка и пар уже не казались ледяными, они потеплели и все продолжали нагреваться. И кто-то сильными руками все еще растирал ноги и грудь. Шухов хотел посмотреть кто, но глаза не желали открываться, лень и вялость опять заполнили его, ему было хорошо и спокойно. Теплело с каждой минутой, и он впитывал тепло, блаженно, неподвижно лежа на скамье. Главное — Крылов жив и рядом, здесь, в пару, тоже отогревается. Потому такое спокойствие и лень, и ничего не тревожит, и можно лежать, сколько влезет.
И какие-то в голове сны, видения или просто воспоминания, мысли (не понять и не разобраться в них) мелькают, спешат, сплетаются. Все кажется ему, что он возле улья на пасеке у Крылова, и улей совсем старый, трухлявый, и дыра в нем, и видно, как беспокоятся пчелы, и воровки осы лезут туда за медом. Шухов хочет починить улей, а отойти за досками и инструментом не может: прирос к месту.
И просыпается и раздумывает, как сложилась бы жизнь, если б он стал пасечником… Хотел ведь стать пасечником. Мечтал даже… И куда ведь его занесло от тихой пчеловодной судьбы! И как разом перестроилась жизнь: призвали во флот, и с тех пор не был уже ни разу в родном селе и о пчелах позабыл. Одну Дашу вспоминал. Попробовал представить сейчас себя на пчельнике и не смог… И таким далеким сделалось село, таким маленьким, забытым. И вот нежданно приблизилось снова с приходом молодого Крылова, стало вспоминаться каждый день…
И опять нахлынул сои, и увиделась во сне беспомощно закинутая голова моториста, и пенистая вода под затылком, и посиневшие щеки. Шухов приглядывается и видит, что это не Крылов, а понтонер и с ним рядом второй — лежат на палубе совсем холодные, и их собираются нести на ют и уже прикрыли брезентом. Шухов хочет сказать, чтобы не относили их, и нет силы открыть рот, он напрягается, и сон слетает.
А тепло с каждым пробуждением все прибавлялось и скоро перешло в жар. Лавка нагрелась, как сковорода, и пар обжигал, но все хотелось жара. И Шухов чувствовал уже, что жар не только снаружи, в бане, а и внутри, в груди, в ногах… Все горит внутри, пылает, плывет в огненной карусели…
Тогда Шухов действительно настоял, чтобы вынутых из-за борта понтонеров не оставляли на палубе. Они долго пробыли в воде, и не было признаков жизни, но он хотел испробовать все средства до конца. Понтонеров отнесли в баню, стали делать искусственное дыхание, греть горячей водой и паром. Тяжелая, изматывающая работа. И ведь выходили! Живы ребята, до сих пор письма пишут Шухову, отцом зовут…
Но как горит в груди… И закладывает бока — дышать трудно, и все путается в голове… Он опять впадает в забытье…
Очнулся в каюте, на своей койке, на свежих простынях, и мысли уже не скакали, как раньше, и перед глазами не плыло.
К нему склонился Симонов.
— Простыл я? — спросил Шухов (голос был хриплый, задыхающийся, он сразу закашлялся).
— Простыл, — ответил Симонов. — Ничего, на поправку пошло.
— А Крылов как?.. Что с ним?
— Крылов? — переспросил фельдшер и отвернулся к занавеске, отгораживавшей койку от каюты. — Вот он, Крылов, пришел вас проведать.
И рядом с его лицом возникло лицо Крылова, здоровое, краснощекое лицо, похожее сегодня на пасечника деда, а не на Дашу.
И Шухову вдруг захотелось сотового меда с чаем из мяты, из свежей мяты, сорванной на огороде… Желание было так нелепо здесь, в каюте, на другой стороне земли, что он улыбнулся.
И Крылов улыбнулся ему в ответ. Потом Крылов хотел что-то сказать, но не сказал, еще больше покраснел, вытер глаза ладонью и скрылся за занавеской.
— Постой, — попросил Шухов. — Поди-ка сюда.
Симонов подвинулся, и Крылов присел рядом с ним, прямой и неловкий.
— Знаешь, чего мне захотелось? — Шухов закашлялся. — Чаю из мяты… Где у вас на огороде мята растет, помнишь?
— Помню, она…
— Погоди, — перебил Шухов, помолчал, отдохнул и медленно, будто сказку, рассказал: — Как войдешь в калитку… направо надо повернуть… к забору… там еще молоденькие вишни посажены… Там и мята…
— Точно, Семен Петрович!
— Значит, до сих пор там мята?
— Да, все время там… Только вишни не молоденькие. Я перед призывом две спилил — дуплистые, перестарели.
Шухов закрыл глаза. Разволновало это воспоминание — сердце зашлось, и в затылок ударило. Совсем ослаб, от пустяка такое состояние. Портится, видно, здоровье, годы растаскивают его помаленьку, как осы мед из ослабевшего улья. А ведь все чувствовал себя хорошо, молодо и никогда не давал себе послабления и от молодых не отставал. И все думал, что молодой еще, и не хотел замечать седины, почти незаметной в рыжеватых волосах, и тайно радовался этому цвету своих волос. А стряслось несчастье — и напомнило, что уже не молод.
И вишни-то, вишни… Совсем ведь тоненькие были, едва по цветочку выбросили весной…
Симонов сидел все так же, склонившись к нему, Крылова не было, наверное, ушел. И в каюте потемнело, качало сильнее, ветер свистел наверху.
— Штормит?
— Уходим от тайфуна, — ответил Симонов.
— Разгрузку-то кончили? — Шухов спросил и даже испугался слегка: о каких-то вишнях, о мяте мысли, а самое-то главное забыл… Как же можно об этом забыть? Совсем раскис.
— Давно кончили, Семен Петрович.
— Погоди, сколько ж времени прошло?
— Четвертые сутки.
— Да ты что! И я все лежу?
— Полежите, надо отлежаться после такого купания.