И едва успевают мелькнуть подобные мысли — вельбот с понтоном бросает вниз. И будто не было ничего в округе — со всех сторон водяные горы, их склоны дышат, вздымаются, шевелят потеками пены, брызжут жесткими каплями, и все ниже, ниже опускаешься, все ниже, ниже… Больше нельзя: еще чуть — и горы начнут смыкаться над головой. И когда от этого чувства у новичков замирает сердце и сжимает горло страх, начинается новый взлет. И снова отверзается простор и глаз не может его охватить… И опять падение, и еще взлет… И это называется «идти вдоль берега».
Неопытному человеку показалось бы, что они не сдвинулись с места, раскачиваются на волне, и только. Но Шухов видит приближение полосы прибоя, в памяти его, на живой карте, четко обозначена подводная коса — большая опасность, если на нее напороться, а при умении и знании — замечательное подспорье для благополучной буксировки понтона.
О косу разбиваются валы и, ослабленные, катятся дальше к берегу, поэтому за косой получается тихая заводь (если считать «тихой» вспененную, ревущую воду, потерявшую, правда, хороший запас бешенства). Вся штука в том, чтобы протащить понтон в самом конце косы, не посадив на мель, тогда можно считать — дело сделано.
Прежде же надо найти этот самый конец… Вот они и идут вдоль берега. И чем ближе, тем тревожнее на душе у Шухова. Испытание ожиданием — самое мучительное. А он ждет, ждет, чтобы не раньше времени свернуть, чтобы пройти ровно столько, сколько нужно.
Вот здесь, помнится… Здесь… Конечно же! Когда отходит волна, как бы высверливаются две огромные воронки, в них раскручивается пена и на миг обнажаются гладкие головы камней — словно моржи выскакивают из проруби. Тут! Шухов радуется этим воронкам, как добрым знакомым, хотя, задень их хоть краешком, — весь рейс насмарку… Тут, тут! Он дает полный ход, но двигателя не слышно, и прибавка скорости не заметна в этой кипени и свистопляске.
Шухов оборачивается, чтобы убедиться, все ли в порядке, быстро окидывает понтон и видит глаза понтонеров, устремленные на него. Застывшие лица и глаза. Они ничего не видят, кроме него, словно ничего тут и нет, кроме Шухова. Из всей разгрузки, какой бы она ни была тяжелой, ему запоминается один этот, самый страшный момент, когда все глаза напряженно, неподвижно, ожидающе смотрят на него. Шухов испытывает сосущее, тоскливое чувство, невыразимое словами, чувство то ли какой-то вины, то ли неоплаченного долга, неоправданного ожидания… За один быстрый взгляд он успевает увидеть каждого матроса, каждого понять и почувствовать к каждому что-то родственное, отцовское. И действительно, не рождает ли он их сейчас всех, спасая от стихии, не дарует ли им жизнь?.. Не потому ли они так смотрят на него, что сознают грозные случайности, кипящие вокруг, и его волю, выводящую их из-под опасностей?
И все это за один миг. Шухов отворачивается, с усилием прогоняет расслабляющие чувства и видит только ему заметный проход за косой, где накат свиреп и разнуздан. Туда он и направляет вельбот. Он знает, что новички (их двое сегодня идут на разгрузку) подумают, что он, Шухов, ошибся, предпочтя крутой вал беспомощному кипению разбитой на косе волны. Кононов их должен ободрить, он знает, что к чему. Кононов который раз на рейдовой разгрузке. Он знает…
Начинаются ревущие буруны, теперь вельбот несет через горловину за косой к берегу. Кругом лопающаяся и стреляющая вода, впереди — взрывы фонтанов, грохот камней, повторенный эхом скал. Но все это уже внешний шум, все это снаружи. Внутри, в сердце, — радость и облегчение. Прошли! Миновали косу. Ай да мы, не лыком шиты!
Шухов напевает себе какую-то песню, не улавливая собственного голоса, разворачивает вельбот и делает знак мотористу, зная, что Кононов тоже следит за ним, готовясь к расчаливанию. Все это уже мелочи, игрушки, дело этих начинающих утят. Шухов весело и умудренно посматривает на них, уверенный, что утята свое дело сделают без запинки (он называл молодежь не салажатами, а утятами — так ему нравилось).
Легкий рывок вельбота показывает, что Крылов освободил трос. Теперь понтон оставлен на волю волны. Шухов сбавляет ход, разворачивается и следит за понтоном. Тот отдаляется к берегу, беспомощно катится на гриве прибоя. Отсюда кажется, что понтонеры сидят по пояс в воде. Уже не разобрать лиц.
Шухов держит вельбот в «затишке», за бортом пузырится и трещит пена, его валяет и бросает, но все это пустяки. Главное сделано, теперь до конца разгрузки можно отдыхать. Правда, отдых отдыхом, а глядеть надо в оба: каждый миг жди подвоха. И все же это отдых, потому что на Шухова никто не смотрит, ничего от него не ожидают и нет за кормой шести матросских душ, которые в шесть раз дороже его собственной души.
Стоя у штурвала, Шухов, как мастер, наслаждающийся последним мазком, завершающим полотно, смотрит на понтон, подваливающий к берегу. «Вот ведь ловко подвел, ближе нельзя», — думает он про себя, словно со стороны оценивает работу другого человека. Ближе нельзя: вельбот сел бы на камни. А понтону в самый раз, сейчас подгонит его к берегу. Все ближе он, ближе… Что ж Кононов медлит? Пора.
И тут, будто поймав мысли Шухова, Кононов встал на понтоне, присмотрелся к берегу, махнул рукой, крикнул что-то…
«Пора, пора! — думает Шухов. — Пора!»
И тогда из рук Кононова метнулся на берег тонкий конец, который подхватили люди, ждавшие на галечнике.
Шухов вытер со щеки брызги, обернулся к мотористу:
— Видел?
Тот кивнул и заулыбался, радуясь радости, с какой спросил его Семен Петрович, и ловкости Кононова.
Шухов повел плечами, словно затеснила одежда. Хотелось запеть или крикнуть что-то веселое. Он любил эту слаженность работы среди стихии, среди каши из воды и камня, где, казалось, невозможен никакой порядок, никакой расчет. В такие минуты он чувствовал себя сильнее океана, сильнее бессмысленной мощи валов.
А там, на берегу, быстро выбирали конец и уже показался белый капроновый трос. Вот и завершение всего дела — берутся за трос и дружно тянут. Понтон повернулся, заметно ускорил ход и ткнулся тупым носом в берег. Волна ударила его в корму, обдав ледяным кипятком понтонеров, они отряхиваются и прыгают на галечник, здороваются с островитянами, наскоро говорят новости, не прерывая работы: начинается разгрузка.
Шухов отворачивается от берега.
И тут, неизвестно как и откуда, донесся до него запах пчельника. На один миг, почти неуловимо — дыхание жаркого полдня, меда, пчелиного яда и сладкого дымка из дымаря… Откуда? Может, чудесно сплелись выхлоп мотора, океанская соль, водоросли и смола? Может, принесло с острова что-то похожее? Может, просто вспомнилось и почудилось?
И пронеслась эта мимолетность, проскользнула, а воспоминанье нахлынуло, защемило. Давнее, деревенское воспоминанье…
Шухов обернулся к Крылову, и прошлое ожило, наполнилось плотью, стало почти осязаемо. Он вспомнил дверь крыловского дома (таких двухстворчатых дверей в селе больше не было ни у кого, только у Крыловых). Так вот, правая створка этой двери осела и открывалась с трудом, царапала краем по полу… Шухов вспомнил усилие, с каким приходилось ее открывать, и волнение, перехватывавшее дыхание, когда переступал порог за этой трудной дверью.
И вот там-то, за порогом, пьянил его когда-то крепкий медовый запах, который источали бревна стен, темные, как старый воск, половицы, пропитанные сотовой желтизной, башни «магазинов», еще не надетых на ульи и стоявших в сенях, медогонка, накрытая мешковиной, такой душистой, что ее хотелось лизнуть.
Шухов, тогда совсем еще молодой, моложе нынешнего Крылова, войдя в сени, останавливался, не решаясь двигаться дальше. И лишь постояв, пересилив робость и головокруженье, охватывавшее от медовой духоты, шел по сумрачным сеням, ожидая встречи, радостнее и тревожнее которой не было ничего на свете…
И распахивалась дверь в избу, и появлялась Даша и спрашивала: «Кто там?» Она была в ситцевом сарафане с красными цветочками, и волосы были собраны в свободную, полураспустившуюся косу, и от нее крепко и пряно пахло медом, луговыми травами и еще чем-то солнечным, летним и жарким.