– Вы точно об этом знаете? – спросил канцлер, поднимая голову.
– К Сигизмунду прибыли гонцы, ни для кого уже это не тайна. Нам осталась только одна королева с двумя дочками.
Он посмотрел на Семко, глаза которого были опущены.
– Милостивый пане, – продолжал он медленно, – наша Великопольша люксембургских младенцев себе не желает; ни бабского правления с фаворитами и губернаторами. У нас есть наша кровь, наших прежних панов. Много говорить об этом и ходить вокруг да около я не умею – поэтому говорю просто; на вас все смотрят, на вас! За принадлежащим вам наследством только протянуть руку, сама Польша вас просит!
Все молчали, подавленные этой великой открытостью Бартоша, но в глазах воеводы Сохи был виден страх и какое-то беспокойство. Он дивно хмурился, канцлер также стиснул губы, качал головой. Шляхта, стоявшая с Бартошем, горячо ему потакала.
Что делалось с Семко, угадать было трудно. Он сидел, устремив взгляд в стол, очень хмурый, то бледнея, то краснея, не смея поднять глаз, точно боялся, что они могут его выдать.
Так в молчании прошло какое-то время. Бартош к тому, что так открыто поведал, ничего добавить не смел; ждал, как тот охотник, что, выпустив стрелу, смотрит, убил ли зверя, или только покалечил.
После довольно долгого размышления Семко заговорил каким-то неуверенным голосом.
– Луи не стало, но у вас уже есть Сигизмунд. Всё-таки, я слышал, и в Познани, и в Гнезне его везде принимали как законного короля и пана, потому что сначала выбрали себе госпожой Марию, его будущую жену, и в этом поклялись.
– Неужели! – вздохнул Бартош. – Наша Великопольша никогда не хотела знать женского господства, а поскольку некоторых вынуждали силой, закрыв и заставив голодом, нас это всё-таки не связывает.
Мы теперь больше, чем когда-либо, увидев глазами Сигизмунда, знать его не хотим. Нарядный и гордый немчик думает нас топтать! Ни мы его, ни он нас не понимает, мы ему чужие, он – нам. Пусть возвращается туда, откуда прибыл.
Бартош, когда говорил, очень разгорячился, забыв о еде, которая остывала перед ним в миске, говорил, всё больше возвышая голос:
– Принцесса Мария… обещана ему, но не женаты. Они были детьми, когда её, так же как другую, Ядвигу, с австрийцем Вильгельмом сосватали. Но никакой свадьбы не было, только панское торжественное обручение и контракты. Духовные лица говорят, что таких детских свадеб костёл не знает.
Он обернулся к канцлеру, который после небольшого раздумья сказал:
– Декреталия брака между малолетними не знают. Если бы дошло до законного брака, обряд, наверное, нужно было бы повторить. Никакая это не свадьба, когда детей в пелёнках, из земных соображений, кладут в одну колыбельку.
Когда канцлер это говорил, Семко внимательно устремил на него глаза, слушая очень внимательно.
– На этом не конец, – отозвался Бартош. – Герцог Люксембургский обошёлся с нами, точно мы были тут не отцами, не рыцарями, а его куманьскими невольниками.
Вы знаете, что здесь живая душа не может терпеть Домарата из Перзхна, которого сделали губернатором, и его правой руки, этого кровавого дьявола, как его называют, Яна Пломенчика из Венца, Познаньского судью. Оба изверги, убийцы, угрожающие нашим жизням и имуществу. Они не правят нами по-Божьему, но кровь из нас пьют. Поэтому однажды наши просили Люксембургского: «Забери с нашей шеи Домарата и Домаратовых». Он гордо ответил: «Он над вами поставлен и вы должны его слушать. Не заберу его отсюда, а непокорных накажу!»
Мало того, в другой раз бежала за ним наша шляхта, умоляя и прося ещё: «Забери Домарата, потому что под его властью и с ним мы жить не сможем». Юнец крикнул на просивших и сказал им через своих слуг, что они поднимают бунт, что прикажет посадить вожаков в темницу на хлеб и воду. Даже смертью угрожал.
Этого нам уже было слишком. Великополяне, как один человек, кроме Домаратовых доносчиков, громко кричат: «Люксембурга не хотим, Люксембурга не хотим! Прочь его в Венгрию!»
Он уже сам чувствует, что здесь земля уходит у него из-под ног. У нас нет пана, а кого мы возьмём? Кого?
Семко сидел мрачно задумчивый.
– Вы присягали через своих послов дочери Луи, – сказал он тихо, – вы подписали это, привесили ваши печати. Клятвопреступниками быть не можете.
– Чьи там печати висят на той шкуре, – сказал Бартош, – тот пусть панну Марию считает своей королевой, а мы её не хотим. Если бы даже в конце концов кровь Луи по кудели пришлось уважать, то обе девки незамужние, хоть мать их обручила. Мы можем своего пана женить на одной из них.
Канцлер быстро поглядел, но затем, опомнившись, опустил глаза. Соха молчал, не давая знака позволения. Только шляхта Бартошу горячо вторила.
Семко молчал. Глядя в его лицо, можно было подумать, что его вели на пытки, так оно хмурилось, выдавая страшный душевный бой. Он молча схватил со стола кубок и одним залпом его осушил; схватил потом меч у пояса и начал его вращать, крутить, потом вытащил из ножен, и бессмысленно рубил стол, точно ему было легче оттого, что портил дерево и утомлял руки. Никто не смел говорить.
Бартош ходил по ним глазами и, хотя находил сопротивление, видно, не отчаивался, потому что лицо было очень спокойным.
После долгой паузы Семко, точно сам себе, начал невыразительно бормотать:
– Я и мой брат Януш мы помним отцовские поучения. Мудрый был пан, который в чужие дела никогда не вмешивался. Мы обязаны ему тем, что до сих пор спокойно сидим в нашей Мазурии. Тянули её не один раз после Казимировой смерти и при жизни. Хотели её крестоносцы, нападали другие, наши родственники силезцы не раз старались впутать в свои дела. Покойный говорил, что не хочет засовывать пальцы в дверь, чтобы ему их не придавило. Без войны он вернул Плоцк, принёс клятву верности, когда было нужно. Мы были и остались у себя панами.
Я также хочу остаться на своём.
Против Люксембурга будет горсть великопольской шляхты – и только. За ним и с ним краковяне и сандомирцы, и все те, вдобавок и крестоносцы. Немцы с немцем легко снюхаются. Против этих всех один Семко ничего не сделает. Брата Януша и железным шестом не поднять. Сидит он в своих лесах, хорошо ему в них, не двинется. Захочется ему польской короны – можно ради неё потерять Мазовецкое княжество.
Он говорил, и хотя это текло из молодых уст, канцлер, воевода, даже сам Бартош чувствовали, что разум в этой речи был.
Действительно, старый Соха, который не раз то же самое слышал из уст Зеймовита, отца, знал, что этот его разум был неограниченный; что повторял то, чему от покойного научился, что он ему при жизни постоянно вбивал в голову, но правда была правдой. Трудно было отрицать то, что бросалось в глаза.
Канцлер также сразу сказал:
– Святые слова, не пожелай чужого, чтобы своего не потерять.
А Соха добавил:
– Не искушайтесь, милый староста. Желать величия – это понятная вещь, но добыть его трудно, когда столько неприятелей, и в худшем случае даже на друзей нельзя рассчитывать. Столько плохого на одного. Ни казны, ни людей на это не хватит.
Бартош хмурился и одновременно терял терпение.
– Да что вы говорите! – сказал он. – Кто сокола на цаплю не пускает из опасения, как бы клювом его не пробила, тот перьев цапли на колпаке носить не будет. Ради той Болеславовской короны и принесённого с небес Щербца стоит всё-таки чем-то пожертвовать, потому что и немецкая императорская корона ясней, чем эта, не светится.
– Ха! Ха! – громко рассмеялся Семко. – Этой короны нам уже не увидеть, раз мы её однажды отдали из Гнезна. Покойный Луи увёз её с собой и запер в Буде!
– Э! Мы пошли бы за ней, разохотившись, и в эту Буду, – ответил живо Бартош, – если бы только было с кем и для кого. Не хватает мужества; с ним бы и корона была.
От этих шутливых слов Семко весь задрожал. Пламень облил его лицо.
Он поглядел на Бартоша и прошил его взглядом как стилетом. Чёрные брови на лбу стянулись в одну и губы начали трястись. Ножик, который он держал в руке, глубоко вонзился в дерево и отсёк большой кусок.