– Но что оно стоит! – прошипел Пелч. – Это дорогие гости, кормить их надо, поить, и то не лишь бы чем, а в конце и одарить по-королевски.
– Не бойтесь, на всё хватит!! – рассмеялся клеха.
Пелч дал знак покорного позволения, а так как кубок стоял пустым, налил его.
– С Литвой, я слышал, – начал он снова, – по-видимому, придёт к какому-нибудь концу. Говорят, что князья их прижаты, все хотят креститься, а край готовы отдать в опеку нашим панам. С поляками труднее, потому что это уже вроде бы христиане, а с ними больше нужно о каком-нибудь куске земли кусаться.
– С ними! – вставил клеха. – Эх! Пойдёт легче, чем с Литвой, лишь бы Сигизмунд Люксембургский удержался, всё-таки наш! А с ним сделают, что захотят.
– А если бы он снова не удержался, – говорил Пелч, – сила у него большая, венгры, чехи, немцы помогают. Хотят его поляки, или нет, а должны будут принять.
Клеха, ничего на это не отвечая, вытерал уже губы, когда на пороге появился слуга и, остановившись, воскликнул хриплым голосом:
– Семко вернулся.
Эта новость прояснила лицо клехи, слуга исчез.
– В замок сегодня идти уже не время, – отозвался он, – велите мне где-нибудь постелить, хоть бы горсть соломы, чтобы проспать до утра.
Толстый Пелч живо пошёл к очагу, зажёг приготовленную лучину и, неся её в руке, ввёл путника в соседний альков, показывая ему уже приготовленную широкую, удобную кровать, на которой могли поместиться двое.
– У меня для вас постоялый двор всегда готов, – сказал он, – и для тех, кто приезжает от наших господ. Выпейте ещё, чтобы сон быстро пришёл, ложитесь с Богом и спите.
Возможно, Пелчу хотелось и дальше вести беседу с гостем, чтобы узнать от него ещё что-нибудь о своих господах, но клеха ужасающе зевал; он взял свой плащ с лавки и сразу пошёл на кровать, на которой удобно расположился ко сну.
Пелч, оставшись на ногах, осторожно ступал на цыпочках, чтобы не прерывать его сна.
Назавтра ясное утро покрыло крыши осенним инеем и воздух значительно остыл. Но всходило ясное солнце, день обещал быть прекрасным. Утром для ксендза была готова тёплая похлёбка; проспав всю ночь крепким сном на одном боку, он вскочил, когда услышал суетящегося хозяина. Через поднятые в первой комнате шторы попадали яркие лучи солнца.
– Лишь бы в замок не опоздать! – сказал проснувшийся. – Потому что князь готов выбраться куда-нибудь на охоту. День был бы потерян.
Он быстро умылся и поел, и хотя, как говорил, собирался к князю, одежды не сменил. Та же выцветшая и помятая одежда служила ему снова. Только тяжёлый плащ оставив у хозяина, которому что-то шепнул на ухо, хоть утро было холодным, в одной сутане он вышел из дома.
По дороге воздушным поцелуем он попрощался с выглядывающей из-за двери Анхен и спешно направился в замок, пока не вошел на улицу. Только там он замедлил шаги. Он начал бросать взгляды во все стороны, пристально всматриваясь во всё, что ему встречалось: люди, повозки, дворы, кони около них, прохожие и сидящие в окнах ларьков торговцев.
Ничего не ускользнуло от его внимания: ни лошади, которых вели к водопою, ни замковая челядь, которая крутилась в городе, ни крики проезжающих вооруженных людей.
И хотя в костелах в Туме и у Бенедиктинцев как раз звонили на мессу, а его одеяние должно было направить его сначала туда, он зашагал прямиком к замку.
Там, несмотря на ранний час, было заметно довольно оживлённое движение и чувствовалось присутствие князя. В воротах стояла стража, хорошо, но по-старинке вооружённая, в первом дворе осматривали коней, крутилось много и по-разному одетых слуг и придворных.
Во втором дворе, где стояли избы князей, всякой черни было ещё больше. На входящего клеху мало кто обращал внимание, но он, медленно продвигаясь к главному входу, оглядывался, останавливался и внимательно осматривался.
Так он добрался до большой отрытой двери, которая из-под колонн вела в сени. Большие сени были полны люди и говора. Местная и гостеприимная челядь, увидев бедного клеху, не удивилась ему, но и не уважала его.
Был это как раз час утреннего обеда, который в то время ели, едва встав. Задержавшись тут, клеха мог упиваться ароматом проносимых мисок, сильно приправленных специями. Внутрь его никто не просил и он также не настаивал.
Его толкали, на что он не жаловался, настораживая уши и глаза. Он, может, так и дальше оставался бы на проходе, если бы важный мужчина с палкой в руках, выйдя из княжеских комнат, не увидел его и не заговорил с ним.
Был это княжеский маршалек, которого звали Жебро, пребывающий на дворе ещё со времён старого Зеймовита. Он не спеша к нему подошёл. Покорно, с преувеличенной униженностью клеха ему поклонился.
– Я скриптор, – сказал он, – иногда ксендз-канцлер давал мне какую-нибудь работу.
– Как вас зовут? Откуда вы? – спросил Жебро, глядя на потёртую сутану.
– Я из Познани, странствующий клеха, – сказал он, немного заикаясь. – Зовут меня Бобрком. Я служу на панских дворах, в приходах, где порой надо что-нибудь прочесть или написать. Ксендз-канцлер меня знает немного.
Жебро поглядел ему в глаза.
– Оно-то хорошо, – сказал он, – но у нас скрипторов хватает: два монастыря под боком.
Бобрек поклонился.
– Не отталкивайте бедного клеху, – сказал он покорно.
Маршалек, подумав, указал ему на дверь, которую как раз отворяли слуги, одни – внося миски, другие – вынося пустые и облизывая их по дороге. Комната, в которую скорее скользнул, чем вошёл Бобрек, была достатоточно обширная, сводчатая и освещённая несколькими окнами, посаженными глубоко в стену.
В одном её конце был как раз накрыт стол, у одного конца которого на застелённом стуле сидел молодой Семко или Зеймовит, князь Мазовецкий.
Дальше по обеим сторонам можно было увидеть десятка два особ, по большей части одетых по-старинке, просто и неизящно, шляхта мазовецкая и великопольская, старые придворные и княжеские урядники.
Слышались весёлые, возвышенные, почти фамильярные голоса, разлетаясь по зале. Те, что не смеялись, побуждали к смеху.
Только у двоих более серьёзных пируюших, которые сидели ближе к князю, лица были нахмурены. Одним из них был муж с рыцарской наружностью, красивым лицом, пересечённым шрамами, с волосами уже подёрнутыми сединой. Он был одет в кожаный кафтан, обшитый узорами, но уже хорошо послуживший. Он слушал громко разговаривающих и только покачивал головой. Другим был духовный муж средних лет, с цепью на шее, с лицой обычных черт, но мыслящим, с ясным взглядом… Тот также в шумный разговор не вмешивался.
Князь, развалившийся напротив в своём кресле, был едва расцвётшим юношей, хоть по обычаю тех веков, когда пятнадцатилетние уже ходили на войну, мог считаться зрелым.
Его красивое, пышущее здоровьем лицо, немного загорелое, окружали длинные тёмные волосы, ниспадающие на плечи.
Бородка и усы, едва пробивающиеся, ещё не были тронуты железом. Большие чёрные глаза, губы, гордые и панские, красивые черты, кожа лица, полная свежести, придавали ему по-настоящему панский и рыцарский облик, но в фигуре, движениях, даже в лице одновременно было что-то развязное и простецкое.
Того рыцарского воспитания, какое давали западные обычаи, уже немного женоподобные и изнеженные, не было в нём ни следа. Кроме того, выражение юношеского лица отнюдь не было мягким. Особенно брови, глаза и губы, когда их затрагивало более живое чувство, легко становились гордыми и сердитыми.
Возможно, горячая отцовская кровь говорила в молодом Мазовецком князе. Семко одет был согласно тогдашней моде, но не так изысканно, как другие князья, что засматривались на французский и недерландский обычай. На нём был шёлковый кафтан, обшитый шелками, но уже хорошо поношенный, на нём звериная шкура с длинными рукавами, которые по обеим сторонам кресла свисали аж до пола. На ногах облегающие брюки входили в те польско-краковские ботиночки с задранными вверх носами, которые переняла от нас вся Европа.