— Надя! — взяв ее руки, только и мог сказать он. — Надя… — И прижал к себе ее голову. Ничто не могло бы сказать ему больше этого простого доверчивого жеста и не могло быть для него ничего дороже.
На другой вечер снова были вместе, а через два месяца он сказал матери:
— Думаю жениться, мама.
— С богом, сынок. Была бы тебе хороша, а мне и лучше ее не будет.
* * *
Первые месяцы семейной жизни были для Павла Васильевича сплошным праздником. Он ласкал, нежил, баловал свою молодую жену. Но два случая за это казавшееся ему бесконечно счастливым время были неприятны. И хотя внешних изменений в их отношениях не произошло, где-то в глубине души, так далеко, что и сам он не замечал этого и, думалось, забыл вовсе, осталось ощущение обиды на жену. И обиды не мимолетной, обычной, житейской, обиды случая, а какой-то другой — цепкой, хотя, может, на первый взгляд, и не такой уж значительной. Но общее ощущение радости и счастья было так велико, что покрыло все, и он, казалось, забыл эти происшествия на другой же день.
А случилось вот что. В один из субботних осенних вечеров они пошли в кино. Солнце уже сошло к горизонту и вот-вот собиралось спрятаться совсем, но оно славно, по-летнему поработало за день, и было на редкость для этого времени тепло. Надя надела летнее платье, Павел Васильевич — легкий костюм. Они вышли пораньше и не торопились. Прошитые двумя нитями желтеющих деревцев улицы поселка были немноголюдны. Из открытых окон слышалась музыка, сливавшаяся в общий звук восторга и любви. Покой стоял над землей…
— Когда я был еще вот такой, — говорил Павел Васильевич, с улыбкой показав рукой, велик ли был он тогда, — лет девяти, наверное, не больше — однажды и спроси у деда: «А отчего это говорят — осень золотая?» Погляди, Наденька, красиво ведь, правда?
— Я не люблю увяданья, — глядя куда-то вперед и, видно, думая совсем о другом, ответила она.
— Ну, ты не права, — убежденно сказал Павел Васильевич. — И не говори, не говори, — остановил он ее, видя, что она хотела возразить. — В природе увяданья нет, это люди для грусти выдумали. В природе есть жизненные периоды, и каждый хорош по-своему. Но слушай дальше. Ты меня слушаешь? — видя, что она заинтересована другим, спросил он.
— Говори, конечно, слушаю, — успокоила она, но лицо ее говорило другое. На нем выражалась скрытая усмешка, и черные большие глаза глядели все вперед с каким-то непонятным ему интересом и даже злорадством.
«Чего она там нашла»? — подумал он и тоже посмотрел вдоль улицы. Но ничего интересного не нашел. Только впереди, шагах в сотне от них, шла еще пара, тихо переговариваясь.
— О чем ты думаешь, Надя? — спросил он.
— Ни о чем. Смотрю вон на Берестову. Нарядилась как. Ты только посмотри, — сразу обернувшись к нему, торжествующе заговорила она. — Подол с оборками, как у цыганки, руки голые. А туфли! Еле ведь идет. Не нашивала, что ли, на таком каблуке? Вырядится тоже. А ведь у нее кривые ноги и сама коротышка, но какого мужа подцепила! Удивительно, до чего бывают мужчины слепы. А посмотри на руки. Как у мясника, красные… — Она засмеялась, довольная, и Павлу Васильевичу стало неприятно от этого. Он смолчал, желание рассказывать пропало.
Берестовы свернули на другую улицу, и Надя спросила:
— Ну, так отчего же осень называется золотой?
Павел Васильевич не ответил, и она, удивленная, повернулась к нему.
— Ты не хочешь мне рассказать?
— Нет, почему же.
— Ну так рассказывай. Я ведь жду, — улыбаясь сказала она.
— Было время, сказал мне дедушка, когда не желтели деревья и поля, — без прежнего интереса начал он. — Однажды вечером молодой крестьянин пришел поглядеть, не выспела ли пшеница на его поле. Сорвал колос, вышелушил зерна, попробовал на зуб — можно начинать жать.
Он говорил, и вспомнилось, как бородач-дед держал его на коленях, рассказывая эту легенду. И то же ощущение интереса и волнения, которое он испытывал тогда, начало овладевать им снова. Он сам теперь рассказывал, но то, что он знал и о чем говорил, было по-прежнему дорого ему. Он уже забыл ощущение неудовольствия и увлекся рассказом.
— Хлеб в амбаре у него кончался, и он очень обрадовался, что поспел новый. «Побегу-ка скорей, успокою жену», — решил он. Повернулся, — видит, стоит перед ним старик и улыбается.
— Здравствуй, добрый человек.
— Здравствуй, дедушка, — поклонился крестьянин.
— Радуешься?
— Как не радоваться, — отвечал крестьянин, — подарок принимаю.
— Что же тебе дарят и кто?
— Зима укрывала хлеб снегом, а весной снег таял и поил землю, дожди ее поливали и солнце грело. Вон сколько работников, а хлеб мне одному земля-матушка дарит. Приму с поклоном и снова буду благодарить ее работой.
— Хорошо, — похвалил старик. — Ну, а скажи: больше ты ничего не желаешь?
— А чего мне желать? Больше вроде нечего.
— А ты подумай. Может, есть еще какое желание?
— А если и есть, разве ты поможешь?
— Кто его знает… — уклончиво сказал старик. — А ты говори, не бойся. За доброе желание никто не осудит и другим оно приятно будет. Ну, а зло само тебя осудит и накажет, не проси и не бери его.
— Ну что же, скажу, — решился крестьянин. — Вижу, ты человек хороший. Золота мне хочется.
— Золота? — нахмурился старик. — Разбогатеть хочешь?
— Ну что ты, разбогатеть. Да я и так богаче всех.
— Это чем же? — удивился старик. И верно: на мужике рубаха и штаны тканые да лапти на ногах. Нечего говорить, богач!
— А вот мое богатство, — отвечал крестьянин и протянул вперед мозолистые руки. — Земля-матушка все им отдает, только им и покоряется. А все богатство от нее. Богаче ее никого нет. А если я в дружбе с ней — разве она приравняет ко мне любого богача? Он ведь обворовывает ее, а я за ней ухаживаю.
— Это верно, — согласился старик. — Только я опять тебя не понимаю. Если тебе надо золота — и возьми его у земли. Она тебе не пожалеет ничего.
— Взял бы, да нельзя.
— Почему же нельзя?
— Идти за ним далеко надо. А как я уйду? Хоть земля и велика, да спрослива. Любит, чтобы каждый вершок ее берегли да обихаживали. Меня она приставила вот на это место. Уйду — рассердится. Она измены не терпит. И верно — нельзя. Уйдем мы все за золотом, а она возьмет да и накажет нас голодом. Что тогда? Нет, я не уйду. Лучше уж без золота останусь.
— Сколько же тебе надо его и зачем? — снова спросил старик.
— А вот зачем, — говорит мужик. — Был я у барина и видел его жену. Так себе бабенка. Волосенки на голове реденькие, взвинчены только, сама жиденькая и лицо, ровно выжатое. А в ушах серьги золотые так и горят! «Вот бы моей Марье, — подумал я. — У нее волосы густые, сама статная, румяная, не чета барыне. А в серьгах еще бы красивей была…»
— А это не она ли идет? — показал старик на дорогу.
Крестьянин поглядел — и верно: жена идет. Глядит на нее, любуется и думает: «Вот обрадуется, как узнает, что хлеб поспел!» Вдруг чувствует — что-то легло ему на ладонь. Глянул — серьги золотые. Обернулся, а старика словно и не было.
«Что за чудо, откуда бы?» — подумал мужик и вдруг слышит вроде с середины поля ласковый, добрый голос: — От меня, от земли. Вижу, верный ты друг мне. Что желаешь, тем и дарю. И если ты красоту любишь и не для богатства, а для любви ее ищешь — гляди!
И видит мужик — позолотело поле! А тот же голос с поля и говорит ему:
— И пусть с этого дня, когда придет самая большая твоя радость — жатва, золотом, цветом самого дорогого моего сокровища, горят и поля, и леса вокруг них, чтобы все видели твою радость и мою щедрость!
— С тех пор и говорят: золотая осень, — закончил Павел Васильевич. — А ты — «увядание».
Он с улыбкой глядел на жену и видел, что на лице ее отразилось какое-то удивленное с усмешкой пополам недоумение и даже сожаление к нему.
— И ты всерьез увлекаешься этой наивной дедовской романтикой? — проговорила она и покачала головой. — Удивительно.