— Соус. Я думала, его отдельно подали…
Лидия Григорьевна вспыхнула, ее задело это.
— Простите, но к чему соус?
— А к печеночке…
Надя покраснела до слез, Лидия Григорьевна сжала губы, а гостья повернулась к соседкам с хитренькой улыбкой. Она искала изъяна в подготовке стола, нашла его и была довольна. Павел Васильевич видел, что печенки на ее тарелке нет.
— А вы какой соус любите? — спросил он.
— С перчиком, остренький, — ответила та, живо обернувшись к нему.
— По характеру своего языка, так сказать, — заметил он. — Ну, ну…
Теперь вспыхнула гостья и живо уткнулась в свою тарелку.
— Что вы ничего не едите? — уже который раз спрашивал Павла Васильевича сосед. — Еще академик Павлов учил, что к еде надо относиться с уважением, с почтением, с благоговением. А вы не едите…
Он трогал Павла Васильевича за плечо, подвигал ему тарелки, а сам между тем ел и ел.
— Простите, но я сыт, — отвечал Павел Васильевич.
— Ах, сыты. Сыты. А я, по-вашему, голоден? Вы ошибаетесь. Я ем для уважения хозяек. Только. А вы их не уважаете. А зря. Зря. Не уважать Надю? Это невозможно.
— Я ее уважаю.
— Ах, уважаете? Ну, уважайте, уважайте. — И он снова брался за еду.
— Нет, я не согласен! — горячился молодой человек напротив. — Рукав реглан — это не то, не то! Он делает человека вислоплечим.
А рядом с ним пожилой, угрюмый гость украдкой налил себе столку и хотел выпить, но жена остановила, положив ему на руку свою руку и выразительно посмотрев на него.
— Трам-та-ши-тум. Прам-ши-ши-там. У-у-у-па, пам, парарам, — жестикулируя, кричал другой гость. — Чего тут вы нашли плохого? Весело, по крайней мере. И ново. Огонь! Страсть!
Павлу Васильевичу не к кому было пристать, некому сказать слово. С Надей же говорить было просто неудобно: на них и так посматривали с понимающими улыбочками.
— А что это Павел Васильевич, товарищ директор молчит? Не хочет разделить с нами компанию? — вдруг раздался громкий голос Воловикова. Пиджак на нем расстегнулся, и руки его плохо слушались. Все обернулись к нему и стихли. — Что ему — общество не нравится, что ли? А? Или гордость заела говорить с нами? Мы люди маленькие, конечно, но люди! И просим внимания, раз пришли к нам. Вот и всё. — Махнул рукой и сбил на пол тарелку. — Простите, простите, я подниму… — Он наклонился и поднял тарелку. Она не разбилась почему-то.
— С чего вы это взяли, Василий Ильич? — нервничая, спросила Надя.
— Вижу я, вижу. И понимаю кое-что. Тут разговор не по нему. Не говорят о работе, о заводе, о деле, о машинах. Скучно от этого, люди не те. Я не тот. Все не те.
— Я никогда не употребляю в отношении людей слово «все», — не выдержав, ответил Павел Васильевич. — И сейчас я не могу сказать, что все хотят оскандалить вечер.
— А я, по-вашему, хочу?
— Хотите. Но напрасно стараетесь.
— Но почему вы молчите? Пренебрегаете, значит?
— А вам еще хочется поговорить со мной?
— Именно.
— Пожалуйста. Только ответ будет прежним.
— А я никакого такого разговора не хочу. Я хочу узнать, что вы такое. И почему так ведете себя.
— Что я такое?
— Да. Что вы такое.
— Человек.
— Нет, не человек. Вы машина. Да, машина!
Все смолкли, с интересом глядя на них, ожидая, что будет дальше. Это было новым, неожиданным и, видно, даже забавным.
— Вы все перемалываете и меня перемололи, — продолжал Воловиков, — и изломали. Вам работа, план, машины. Все одно, все одно. А я человек, я хочу отдыхать, удовольствия в жизни хочу, и какое мне дело до всего, что вы требуете? Зачем мне это все, только одно это, а? И это называется жизнь? Ну, что молчите? Нечего сказать? Нечего? — торжествующе воскликнул Воловиков.
— Пожалуй, да. Нечего, — согласился Павел Васильевич. — Не мной ведь еще замечено: какое дело карасю, плавающему в гнилом пруду, до того, что на берегу цветут липы.
— Что-о-о? — поднялся Воловиков. — Я карась! Да как вы смеете! Да я еще мужчина и могу постоять за себя! Я…
Он вылез из-за стола, глаза его налились кровью. Все растерянно замерли. Павел Васильевич побледнел.
— Если вы мужчина, как говорите, и интеллигентный человек, как любите подчеркнуть постоянно, то вы должны знать, что воевать надо равным оружием. Словом — так словом. А то я ведь машина… Ясно? — медленно проговорил он, вставая.
Воловиков тяжело опустился на стул, дрожащей рукой достал платок и стал вытирать вспотевшее лицо. Глаза его смотрели ясно. Он сразу отрезвел. Все облегченно вздохнули.
— Надя, сыграй. Сыграй что-нибудь, — сказала Лидия Григорьевна.
— Сыграй.
— Да, да, Наденька, сыграй!
Все обрадовались этому выходу из положения, и Надя села за рояль. Но настроение было нервным. Надя тоже играла не от желания, не от души, а для случая — играла раздраженно и плохо.
— А, в сущности, вопрос, который затронул Василий Ильич, не исчерпан, — неожиданно заметил гость в бабочке. — Он, конечно, слишком резко взялся. Очевидно, тут заговорила личная обида, личная неприязнь, но во многом он прав. Несомненно прав.
— Я слушаю вас, — ответил Павел Васильевич.
— Вы назвали его карасем, плавающим в гнилом пруду, а он — в нашем обществе. Следовательно, все мы — гнилой пруд. Так надо понимать?
Снова грозил вспыхнуть скандал, и Павел Васильевич ответил:
— Болотом или другой гнилью могут быть и свои убеждения, и собственное мировоззрение.
— Только так?
— Конечно.
— Спасибо за любезность. Но мы люди интеллигентные, в этом я согласен с Василием Ильичом и не вижу ничего плохого. Позвольте один вопрос?
Он был высок, лыс уже и с крупными чертами чуточку обрюзгшего лица.
— Пожалуйста, я готов ответить на любые вопросы.
— У вас всё ясно, всё определено, и, я думаю, вам не трудно будет ответить мне. Не так ли?
— Нет, не совсем так, — возразил Павел Васильевич. — Для меня жизнь каждый день несет новые ощущения, новые открытия. И если бы всё уже было мной испытано, всё ясно — и жить было бы неинтересно. А мне интересно жить. Но я вам отвечу, пожалуйста. Как могу, конечно.
— Вы говорите — вам интересно жить?
— Очень!
— Чем же? Это и есть мой вопрос.
— Я вас не совсем понимаю, — удивился Павел Васильевич. — Как это чем? Да всем. А разве вам не интересно?
— Каждый видит интерес жизни по-своему.
— Конечно.
— Так вот в чем вы его видите?
— Во всем. В людях, в работе, в природе… Я радуюсь каждому новому дню, мне интересно, что он принесет мне и что́ я могу принести в этот день людям.
— Красиво. Хорошо, — усмехнулся собеседник и поправил бабочку. — Но и до вас говорили это.
— Конечно, — согласился Павел Васильевич. — И после меня скажут. Не я первый, не я последний на земле. Всякий живущий радуется жизни и многие радуются по-моему и говорят об этом так же. Я ничего нового в этом и не ищу.
— Но, дорогой мой, скажите: неужели вы серьезно только и живете машинами, планом, хлебом? А где же эстетика, где все, что составляет человеческий интеллект. Или вы для порядка говорите и требуете одного, а живете другим? Зачем же тогда быть таким непримиримым, если кто-нибудь говорит об этом прямо, как, скажем, Василий Ильич?
— Ах вот оно что! — проговорил Павел Васильевич. — Где моя эстетика? В чем я вижу прекрасное, чему поклоняюсь? Понимаю. Я вижу прекрасное в машинах, в планах наших, в хлебе. И я утверждаю, что это самая большая, самая величественная эстетика из всех, которые когда-нибудь проповедовались. Это мать всего. Этому и поклоняюсь прежде всего. Эстетика — это ведь наука о прекрасном. А что может быть прекрасней работы для человека? Ничего! — уже разгоревшись, воскликнул Павел Васильевич. — Чтобы ему легче было жить с каждым днем, чтобы он не думал о куске хлеба, чтобы машины, в тысячу крат усилив его мышцы, сняли с них тяжесть работы. Да пусть человек живет в райской природе, но если он изнурен работой, если его гложет нужда, он и не увидит и не поймет ее красоты. А он должен видеть красоту. Каждый должен, а не только те, кто сочиняет труды по эстетике. Для этого есть главная на земле эстетика — эстетика труда. Кто отрывает ее от всяких других вопросов и создает для себя особый мир эстетики, тот эгоист и ничего более.