Был у меня дружок, давно, в тёмные годы, между Эпидемией и Переходом. Инженер, биотехнолог, нейрохакер, ботаник, кем он только не был. Тоже носил стоптанные ботинки и грязные штаны, всегда, в любую погоду. Мне казалось тогда, это его главный недостаток, может быть даже единственный, можно не обращать внимания. Побочный эффект походки, он подкидывал ноги на ходу, как будто ему пятки жгло или как будто боялся прилипнуть к грязи или асфальту, и грязь подлетала в такт моторике, липла к штанам. Тоже любил ретропластик, старые ноуты, часы, отсчитывавшие древнее время, пожелтевшую посуду, винтажную мебель из IKEA. Это была его идея фикс, пользоваться только вещами старше двадцати лет. Он говорил, это как двигаться назад во времени, потому что можно вперёд, а можно назад, и это равнозначно, одно не хуже и не лучше другого. Говорил, за двадцать лет жизнь обновляется, радикальный дизайн становится ископаемым повседневности, маркером антропоценного слоя, на вещи старше двадцати лет люди оборачиваются на улице. Эти предметы, говорил, вызывают приятную грусть, сентиментальную tristesse, двадцать лет назад люди именно так представляли себе идеальный быт, идеальную жизнь, готовились состариться в этом антураже, но не сбылось, осталась только память, а всё неудобное, острые углы и залипающие кнопки, всё забылось, растворилось в прошлом.
Двадцать лет назад, во время большого локдауна, мы с ним сделали первое нейро для первого прототипа Morgenshtern. Его самый большой заказ за всю жизнь и, кажется, последний. Студийные тогда на него сами вышли, кто-то из знакомых посоветовал. Другой бы озолотился, но не мой дружок, я иногда думала, он вообще не понимает, что такое деньги и для чего они нужны.
Он перепаял на кухне списанный из больницы транскраниальный стимулятор, усилил излучатели и написал софт для декодера, так он мне объяснил, звучало одновременно просто и непонятно, я не вдавалась в подробности, меня беспокоила нейродостоверность переживаний. Чтобы оргазм был похож на настоящий, если по-старому. Первый нормальный трек получилось записать после двадцатого дубля. Мы закрылись на три недели ото всех в его квартире рядом с тремя вокзалами, на Спасской, не выходили дальше мусорных баков, это было просто, тогда весь город не выходил, кроме курьеров. Трахались с клеммами на голове, записывали альфа-волны, или что там. У нас сгорала еда на плите, погибали кастрюли и сковородки, кофе остывал и покрывался плёнкой. Первый раз в жизни трахалась ради науки, мне понравилось, сохраняли всё на обычный HD-диск.
До нас никто не называл передачу декодированных записанных эмоций через переделанный транскраниальный стимулятор словом «нейро». И слова «ретропластик» не было. Я придумала. Файл с треками наших оргазмов я переименовала в morgenshtern, в шутку, а студийным понравилось.
Все слова придумала я, как обычно. Кроме слова базовые. Их так стали называть после войны и Перехода, остатки раздолбанной патриархальной армии, орков, военных преступников, убийц, любого с доказанным эпизодом секса без авторизованного согласия. Базовые, потому что их сбросили к базовым настройкам, выселили из городов в резервации, на Тёмные территории, без электричества и водопровода. Их, базовых, потом начали использовать как сердечники для нейро, записывали работу мозга во время оргазмов под сильными стимуляторами, упаковывали запись в симуляцию, продавали по подписке. Стопроцентная достоверность переживаний. Обычное порно, если по-старому, исчезло с рынка на второй месяц продаж.
Ретропластик я потом возненавидела, особенно старую посуду.
Грязь на штанах ему прощала до последнего, а жёлтые пластиковые тарелки нет. Орала, выброси это дерьмо, мерзость, видеть не могу, выбирай, я или они.
Он не мог выбрать, и я выбрала сама, ушла от него и ни о чём не пожалела, ни разу.
Я слышала потом, через несколько лет, что со студии его выгнали, и все права на Morgenshtern’а он потерял, не удивилась ни капли тогда.
Я смотрю на парня в свитере с оленями, я думаю, вот будет номер, если он сейчас обернётся.
А он, а он убирает от лица левую руку и медленно поворачивается ко мне, как будто это режиссёрский приём, как будто в скрипте написано усилить драму, и её усиливают. Как будто разряд в мозг через нейромаску, я вижу его лицо, он улыбается, делает вот так рукой и говорит, привет, я тебя сразу заметил, но нужно было кое-что закончить, дедлайн, сама понимаешь.
Дедлайн у него.
Говорю, ну привет.
11. Инженер. Активация резервной копии
В сарае хлопает входная дверь и сквозь отвратительный перезвон китайской игрушки звучит женский голос.
Я узнал её со второй фразы. Сколько лет прошло, двадцать?
Чёрная Точка.
Двадцать лет назад она не любила своё имя. Запрещала мне его произносить. У нас была игра: никаких имён. Про себя я называл её Чёрная. Чёрная Точка.
Она носила всегда одно и то же: чёрное, оверсайз, с рваными краями. Пряталась в слоях обманок. Исчезала, уходила в чёрную точку.
Я записывал её на телефон, айпад, gopro. На всё, что могло записывать. Терабайты Чёрной Точки.
Она закрывалась от объектива. Пряталась, уворачивалась. Зачем, убери, не надо.
Я говорил: ты же всё равно рано или поздно уйдёшь, тебе надоест эта игра, а как мне работать без материала? Злилась: тебе это от меня нужно? Материал? Да, говорил ей, конечно. Это. Ты потом поймёшь, позже, когда меня уже не будет, когда ничего не будет, потерпи. Она швыряла в меня посуду, подушки, вибратор.
Я хорошо помню день, когда мы расстались.
Мы не виделись неделю. Она вернулась из Турции, с побережья, там сейчас буферная зона, а тогда ничего такого ещё не было, просто курорт, отели. Открыла дверь своим ключом, повесила его в прихожей на крючок для одежды, вошла на кухню, села напротив меня. Длинная чёрная юбка, чёрные конверсы, тонкая серебряная цепочка вокруг щиколотки.
Я сразу понял, как только увидел эту цепочку: всё произойдёт сегодня, сейчас. Ещё минут десять, пятнадцать, полчаса – щёлкнет замок, она спустится вниз, и версия реальности, где мы вместе, завершится, схлопнется, отключится от сервера.
– Что это?
– Где? А, это.
Я ещё держал перед собой камеру, но для неё уже не существовал.
– Выключи, – сказала она.
– Почему?
– Потому что. Я ухожу.
Я спросил её:
– Белая полоска от купальника? На косточке, сбоку? Там, где кожа не загорела? Осталась у тебя такая?
Я думал об этой полоске, когда она была в Турции, когда сидела на чужом лице, застёгивала вокруг щиколотки цепочку – купила на деревенском базаре, или он ей купил, или они вместе, когда поехали в город. Я представлял эту полоску, как она светится на её коже в сумерках спальни, на чёрном постельном белье. Как стрелка дорожного указателя – вниз и ещё раз вниз, между бёдер. Идеальный раздражитель, портал в чистую эмоцию. Она улыбнулась.
– Да, осталась.
Я выключил камеру.
– Спасибо.
– За что?
– За три недели взаперти с тобой в этой квартире, за терабайты видео на облаке. За то, что теперь от тебя останется только память, структура синапсов, несколько часов архивных записей. За возможность оживить эти воспоминания, вытащить их из моей головы, получить полный контроль над своим прошлым, над твоим прошлым. Активировать резервную копию. Откатить назад – до этой серебряной цепочки. Доказать, что во времени можно двигаться в двух направлениях: можно вперёд, а можно назад, и это равнозначно. Одно не хуже и не лучше другого.
Ничего из этого я ей не сказал.
Ответил: хоть поработаю спокойно, закрою контракт.
Она ушла, её ключ остался висеть в прихожей.