Мучили его свои, чужие, друзья, семья. Те, с которыми он был в лучших отношениях, как великий гетман, как счастливец, отблагодарили его самым жестоким образом, Россия, которой он благоволил, презирала его, послы кормили унижениями, а если был когда-либо в более страшном положении, то во время революции 1794 года. Каждый шум на улице, казалось, свидетельствует о последнем часе. Со времени его похищения конфедератами король постоянно говорил, что чувствует, что не умрёт естественной смертью, что его ждёт судьба Карла… Никогда это ложное предвидение не казалось более правдоподобным, как в это время.
Из всех своих врагов король больше всего должен был бояться тех, которых восстановил против себя. Никогда он не любил Коллонтая, а со времени Тарговицы он с ним полностью порвал, не хотел сохранять никаких отношений. Теперь стечение обстоятельств давало ему в руки влияние и силу… а король дрожал, чтобы не использовать её для мести.
* * *
В первые дни мая началось уже с всё большим наплывом особ всех сословий насыпание валов вокруг города. Правительство поощряло к этому, народ имел охоту, а легкомысленные люди, как из всего, сделали из этого всего патриотичную забаву. Была это, действительно, прекрасная картина… если бы сейчас, виденная издалека, не казалась почти грустной. Все, кто жил в городе, а даже и высшие классы, притянутые новостью и разогретые патриотизмом, текли с заступами, лопатами, тачками на весь день для насыпания валов: женщины, подростки, дети, ксендзы, мещане, паны, даже сановники Речи Посполитой.
Обычно собирались целые такие банды с музыкой, на возах везли лопаты, бочки с вином, пиво, снедь, лакомства, потому что без пирования не обходилось, и при отзвуке патриотичных песенок тянулись нарядные группы на окопы, женщины имели соответствующую одежду, коротенькую, соломенные шляпы, царила как можно большая весёлость, смех и шутки… но работы много не было. Полдня отдыхали, несколько часов подкреплялись и танец на траве не был беспримерным.
То только было красивым в тех походах, что тут царила никогда ещё не виданная гармония и прекрасные пани представляли фон лопат рядом с оборванцами, а сенаторы вместе с мясниками. Что там потом вечерами у сенаторов смеялись над мещанами, а у мещан над панами и их окружением, это очень может быть, но на окопах приязнь была самая нежная.
Из полных бочек паны поили бедняков, а за это, хотя лопатой потом не много достигали, никто ничего не говорил.
Мне кажется, не было тогда в Варшаве здорового человека, что бы на окопах не был. А кто не копал, шёл или ехал смотреть. Те, что иногда работали, приглашали зрителей… тогда, рады не рады, шли зрители на время к тачкам. В этом всём было больше фантазии и смеха, чем работы, – зато настоящих платных работников днём и ночью под строгим надзором – не хватало.
Даже король несколько раз ездил к окопам и, желая дать доказательство патриотизма, прикатил тачку песку. Давали ему «Браво!» как в театре. Когда выезжал на прогулку, однако же, хотя бы на эти окопы, посматривали на него издалека. Во всех застряла та мысль, что король хочет сбежать и что тогда Москва оккупирует город и обратит в кучу пепла. Нельзя сказать, что это рассуждение могло быть совсем нелогичным.
Мне кажется, что 8 мая, в самый день св. Станислава и меня взяла фантазия, хотя с рукой ещё на перевязи, пойти на окопы. Не буду того утаивать, что стимулом для меня был шпионаж, потому что Юта также выпросилась у матери пойти с лопаткой. Взяла она с собой двух подруг и они полетели. Я очень хотел её увидеть, побежал также. Она выбралась не рано, потому что мать сначала не позволяла; я также, только поздней узнав от челядника, которого встретил на улице, пошёл. Юта была на Праге… Едва я прорвался через мост и нашёл то место, где она стояла, чтобы ей помочь… едва я имел время поздороваться, мы слышим на Праге и от города, как бы тревогу. Мы смотрим – собираются толпы, летят, шум, крик, замешательство… словом, нет сомнения, что-то произошло.
Я посмотрел на Юту, она стояла как в огне, бросила лопату, уставила глаза на другой берег, вся дрожала.
– Пойдём, – сказал я, подавая ей здоровую руку, – посмотрим, что это…
– Пойдём! – крикнула она, но не принимая руки; с горящим взглядом пустилась она как стрела к городу, так, что я едва мог за ней поспевать – дыхания не хватало. На Пражском мосту трудно было протиснуться. Мы спрашиваем, что случилось.
– Король хотел сбежать…
Другие кричали: «Предатели с пленными хотели сбежать. Предателей нужно перевешать… Смерть предателям!! Народу и родине – справедливость!»
Эти крики нас заглушали… Юта бежала бледная, но я не мог её остановить.
Уже за мостом мы заметили возвращающийся королевский кортеж, величественно медленно приближающийся к замку. Неизмерно бледный король, улыбаясь, неловко кланялся на все стороны. Народ кричал: «Виват король!» Но больше кричали: «Смерть предателям!» А так как короля в то время считали чуть ли не за врага, можно себе представить, какое впечатление могли произвести на него эти крики.
Нет ничего более страшного, чем народ, хотя бы самый благородный и самым честным чувством воспламенённый. Импульсивность одного есть беспамятной и дикой; что же, когда тысячи скреплены одной цепью и в грудь каждого вольется сильнейшая порывистость тысяч! В то время не люд это, но море, волны которого бьют о берега, несдерживаемые, уничтожая, что встретят в беге. Такой была толпа этого дня. Одни здоровались с королём, другие подходили к коням почти с угрозами. Показывали кулаки, король кланялся.
– Пусть живёт король! – кричали придворные.
– Да, пусть живёт, но пусть не убегает!! Как похороны, медленно тянулась королевская кавалькада, глазами пожирая замок, порт спасения.
Мы видели её всё поспешно направляющуюся к воротам и внезапно вбегающую в них. Народ остался на площади и улицах, бормоча, крича и метаясь, раз к замку подплывая, то снова под ратушу в Старый город, где почти постоянно заседала Рада.
Окрики, как выстрелы, долетали из той толпы, на такой окрик отвечало молчание и издалека мы улавливали только голос оратора, который, стоя на камне, лавке или бочке, что-то говорил народу и гражданам. При непрекращающемся под вечер оживлении было очевидным, что причиной его был вовсе не отъезд короля, но что-то иное. Из других побуждений возникло это волнение, потому что, как рассказывали сами мещане, далеко от замка и пражского моста взорвались в околицах в нескольких местах одновременно арсеналы, друг с другом вполне не будущих в связи.
Позже оказалось, что служащий Анквича был причиной всего этого шума и возникших из него несчастий. Закрытые в арсенале и пороховых пленные беспокоились за свою судьбу. Они напали на мысль спасения побегом, пользуясь возникшим замешательством в городе: старались его искусственно вызвать.
Распространили тогда весть о побеге короля и нападении пруссаков на Варшаву, чем легко ещё кипящий после последних событий люд разволновать было можно.
Анквичу, однако, не удалось сбежать, потому что стража возле тюрем была бдительная, а народ, постоянно терзаемый мыслью, что предатели могут вырваться, обратился сразу к ним и начал вызывать на них кару и справедливость.
Поэтому то, что их освобождение должно было принести, бесконечно ухудшило их положение. Около арсенала, возле ратуши, перед замком скопились толпы, наполняя улицы, крича в один голос: «Смерть предателям! Смерть предателям!»
Вид этой возбуждённой и всё яростней настроенной толпы был действительно страшный. Молчащая Юта ловко протискивалась, я шёл за ней, не зная, что с собой делать и опасаясь за неё. Однако она совсем не казалась мне встревоженной, не разделяла чувства, которое метало толпами, была грустной.
Нахмурив брови, она мне шепнула:
– Что-то плохое готовится… кто-то сделал эту суматоху… в этом чувствуется рука неприятеля.
Около ратуши я встретил Килинского, задумчивого, обеспокоенного, который крутил усы, поглядывая то на люд, то на ратушу. С одной стороны его тянули, чтобы успокоил народ, имея над ним преимущество и доверие у него, с другой стороны голос братьев говорил ему, словно его собственный голос. Не рад был и он давать волю предателям. Юта подбежала к нему, хватая его за руку. В эти минуты она имела больше самообладания, чем все.