Чтобы узнать это, мне надо было дождаться часа нашего вечернего телефонного свидания.
— Вот, я же говорила вам, по первому впечатлению нельзя судить. Он, оказывается, такой милый. Душевный человек. Просто душка.
— Не спешите судить и по второму впечатлению, оно тоже может обмануть.
— Нет, нет, вчера просто я не могла даже разглядеть его глаза. Зато сегодня разглядела.
«И когда она успела, — подумал я. — Ведь она даже не смотрела на меня».
— Они такие чистые, глубокие, умные, — продолжала она.
— Я уже начинаю ревновать вас, — сказал я.
Так началась эта игра. Для меня уже были ясны ее правила, хоть она не знала об этом ничего.
Я уже ничего не мог поделать. События вышли из-под моего контроля, как письмо, когда его уже опустил в почтовый ящик.
У этой игры были свои сложности. Дело было не только в том, чтобы она не узнала меня, — в конце концов в трубке я неизменно пользовался платком. Надо было менять весь свой словарь, выражения, акцент. Надо было менять манеру поведения и, самое сложное, — свою психологию, образ мыслей.
На работе я старался быть совсем другим человеком. Хоть и доброжелательным, но недоступным, в непробиваемой броне. И она говорила мне по телефону обо мне, разбирала меня по косточкам, тонко и точно анализируя каждый мой шаг, каждый жест, каждое выражение лица. Правда, я часто сам провоцировал ее на такие разговоры, но в последнее время все чаще и чаще чувствовал, что моих усилий не требуется, она сама заводила разговор о Сеймуре Халиловиче. Говорила о нем долго и охотно во время нескончаемых ночных телефонных разговоров с Рустамом. А вот о Рустаме с Сеймуром Халиловичем не говорила никогда. И вообще, о ее телефонной жизни не знал никто.
И я не знал, радоваться этому или грустить; иногда мне казалось, что она не говорит о Рустаме из-за полного равнодушия, и я грустил; иногда же я думал, что она скрывает свои отношения с ним, как что-то глубоко сокровенное, важное и дорогое. Случилась удивительная вещь — какое-то смешение чувств. Будучи Сеймуром Халиловичем, я, представьте, ревновал Медину к ее ночной телефонной жизни. А ночью в телефонном разговоре меня, уже Рустама, раздражали ее бесконечные беседы о Сеймуре.
— Давайте будем с вами на «ты», — сказал я однажды, — ведь мы уже давно знакомы.
— Хорошо. Давай, — услышал я в трубку.
— Будь здорова, спокойной ночи, — сказал я, радуясь как ребенок, что со мной она будет на «ты», а вот с ним на «вы».
И поразился тому, что впервые подумал о себе, о своем другом «я», в третьем лице.
— По-моему, ты уже неравнодушна к нему.
— Откуда знаешь? — ответила она лукаво. — Может, он тоже неравнодушен ко мне.
Я со злостью бросил трубку. И несколько дней не звонил ей. Мое неравнодушие к ней заметила, по-видимому, не только она. И когда мы с ней о чем-то оживленно болтали в коридоре, к нам подошел один из старых сотрудников.
— И не старайся, — сказал он, смеясь, и посмотрел ей в глаза. — Пробовали — не получилось; еще никому не удалось растопить лед сердечка нашей маленькой машинистки.
Мы все трое засмеялись, а потом, когда мы с ним остались вдвоем, он сказал:
— Совершенно непрошибаема. Живет монашенкой. Хранит верность погибшему мужу.
И я узнал, что ее муж был летчиком и несколько лет назад погиб в воздухе.
В тот вечер, поздно уходя с работы, я заметил, что она все еще стучит на машинке. У нее были длинные тонкие пальцы, и, когда она писала на машинке, казалось, что она играет на рояле.
Ночью я позвонил ей, и она сказала мне:
— Ты, оказывается, нехороший. Зачем ты бросил трубку? А вот назло тебе сегодня Сеймур Халилович провожал меня домой.
— Как провожал? — изумился я, и в искренности моего изумления можете не сомневаться.
— А вот так. Я засиделась на работе, было поздно, и он вызвался проводить меня. Он истинный рыцарь.
«Скорее истинный дурак», — подумал я. И в самом деле, она засиделась допоздна, а я и не подумал проводить ее.
Но понял и другое. Понял, что она выдает желаемое за действительное и что, если Сеймур проводил ее, это не было бы ей неприятно. А может, просто хочет позлить меня в отместку за брошенную трубку, хочет заставить ревновать. Следовательно, она ко мне «телефонному поклоннику», тоже относится как-то по-особенному? Я терялся в догадках. Но зато, когда она в следующий раз задержалась на работе, я уже знал, как мне поступить.
Мы шли по пустынным улицам города, и я спросил ее:
— А что вы делаете по вечерам, когда не работаете?
— Сижу дома, — просто ответила она.
— Просто так, — сидите одна-одинешенька?
— Да, но почему просто так. Читаю, слушаю радио.
Неужели она расскажет про радио все то, что говорила мне по телефону? Но она заговорила совершенно о другом, и я был благодарен ей.
— Вот мое окно, — сказала она, показывая на третий этаж.
Мы стояли у ее дома. Она сняла перчатку.
— Может, у вас в подъезде темно. Я провожу вас наверх.
— Нет, — сказала она.
Но я решил идти до конца.
— А может, вы пригласите меня к себе?
— С удовольствием. Но сейчас уже поздно, — посмотрев на часы, сказала она, и я почувствовал, что она начинает нервничать.
— Поздно? Разве вы ложитесь так рано?
— Да нет… — она засмеялась.
— Ну, раз вы не хотите угостить меня чашечкой кофе, то давайте хотя бы пройдемся еще немного.
Она молча пошла рядом со мной, и мы несколько раз обогнули ее дом. Мне так хотелось побывать у нее, посмотреть эту квартиру с гаммами за стеной, увидеть ее приемник, ночную лампу, мягкое кресло у приемника. И может, пригласи она меня в тот вечер, я открыл бы ей свою двойную игру.
Но когда мы еще раз подошли к ее двери, она быстро протянула мне руку.
— Ну, спасибо, Сеймур Халилович, спокойной ночи.
— Учтите, под лежачий камень и вода не течет, — сказал я.
Она засмеялась, повернулась и ушла.
Я прислушивался к звуку ее каблуков на лестнице и вдруг понял, почему она спешила, нервничала, смотрела на часы; она хотела успеть к телефонному звонку. Она ждала моего звонка.
Через несколько дней, когда наш ответственный секретарь порол на летучке какую-то чушь, я резко перебил его и, попросив слова, разнес в пух и прах. Он мне не ответил, и мне вдруг стало его жалко: столько лет проработал человек в газете, и никто, очевидно, не говорил с ним при сотрудниках в таком тоне.
После летучки мне стало не по себе. Во-первых, просто я был не до конца прав; во-вторых, я вспомнил совет Фируза; и в-третьих, мне не хотелось бы уйти и с этой работы. Ведь здесь была Медина. И я пошел в кабинет ответственного секретаря.
Когда ночью я звонил Медине, я уже знал, о чем будет разговор.
— Ой, знаешь, Рустам, наш Сеймур прямо молодец. Говорят, он сегодня на летучке так осадил нашего ответсекретаря. Ты знаешь, это просто невероятно, до сих пор никто не мог слова поперек ему сказать. А тут при всем честном народе.
— Знаю я этот тип людей, — сказал я, — Ой, как хорошо мне знаком этот тип. Бушевать на собраниях, говорить смелые речи на людях, а потом небось твой Сеймур пошел к этому самому секретарю и без свидетелей, наедине попросил прощения.
— Какой ты нехороший, — сказала она грустно. — И почему ты его так не любишь?
— Потому, что ты его любишь, и потому, что я люблю тебя.
— Прекрасно, вот и все мы будем любить друг друга.
— Да, тебе, конечно, смех. Но вся беда в том, что с ним ты видишься, ходишь в кино.
— Откуда ты знаешь, что я с ним хожу в кино?
— Догадываюсь.
Она засмеялась. Эта мысль была ей, видимо, приятна.
— А со мной только телефонное общение.
— Но ведь мы договорились!
— А ты рассказывала ему обо мне?
— Что ты? Я никому об этом никогда не скажу. Это для меня, знаешь, что-то… — Она умолкла, подыскивая слово. — Ну, святое… что ли…
На следующий день мы были с ней в кино. Фильм был про летчиков-испытателей, и Медина очень расстроилась, может быть, это было причиной и того, что в тот вечер она разоткровенничалась и, когда мы возвращались по бульвару, рассказывала мне про мужа, о том, что вся их жизнь прошла в небе. Они познакомились в небе. Она была обыкновенной пассажиркой, он пилотом. Но потом она стала стюардессой, чтобы быть с ним. Они поженились и летали в Москву и обратно и целовались украдкой в багажном отделении. Потом она забеременела и вышла в декретный отпуск. В последний раз она провожала его до трапа. Они простились — поцеловались, и между их губами легло расстояние, и они не знали, что это расстояние станет расстоянием между жизнью и смертью — между вечным небом, откуда он не вернется, и вечной землей, где она напрасно будет его ждать.