Маршрут путешествия пролегал от Дании до Греции, включая круиз по Дунаю и заход в Турцию, он был рассчитан на два месяца и завершался Лондоном, где супругам предстояло расстаться. На второй неделе, гуляя за руку с мужем по римским переулкам, после изысканного обеда с двумя бутылками лучшего кьянти, Альма вдруг остановилась под фонарем, схватила Натаниэля за рубашку, рывком притянула к себе и поцеловала в губы. «Я хочу, чтобы ты со мной переспал», — приказала она. Той ночью они занимались любовью в бывшем дворце, переделанном в гостиницу, опьяненные вином и романтикой этого лета, открывая то, что давно знали друг о друге, ощущая, что творят запретное деяние. Альма была обязана своими познаниями о плотской любви и собственном теле Ичимеи, который компенсировал отсутствие опыта волшебной интуицией — той же, какая помогала ему оживить увядающее растение. В их тараканьем мотеле Альма была музыкальным инструментом в любящих руках Ичимеи. Ничего подобного с Натаниэлем она не пережила. Они совокуплялись торопливо, оба были смущены и неуклюжи, как школьники-прогульщики, и не успевали друг друга изучить, обнюхаться, вместе посмеяться и подышать в такт; а потом ими овладела необъяснимая тоска, которую они пытались скрыть, молча куря, укрывшись простынями в желтом свете луны, подглядывавшей через окно.
На следующий день они до изнеможения бродили среди руин, взбирались по лестницам из тысячелетних камней, разглядывали соборы, теряли друг друга за статуями и преувеличенно гигантскими фонтанами. Вечером они опять слишком много выпили, вернулись во дворец, пошатываясь, и снова занялись любовью, без большого желания, но из самых лучших побуждений. И так день за днем, ночь за ночью они обходили города и путешествовали по водам в рамках запланированного турне, устанавливая рутинные семейные отношения, которых прежде так старательно избегали, — до тех пор, пока для них не стало естественным пользоваться одной ванной и просыпаться на одной подушке.
В Лондоне Альма не осталась. Она вернулась в Сан-Франциско со стопками буклетов и почтовыми открытками из музеев, книгами по искусству и фотографиями живописных уголков, сделанными Натаниэлем; голова ее была полна расцветками, рисунками и дизайнерскими решениями, турецкими коврами, греческими кувшинами, бельгийскими гобеленами, картинами всех эпох, иконами из драгоценных камней, изможденными Мадоннами и голодающими святыми; но также фруктово-овощными рынками, рыбачьими лодками, бельем на балконах в узких проулках, доминошниками в тавернах, детьми на пляжах, сворами бесхозных собак, печальными ослами и древней черепицей в городах, сонных от времени и неизменности. Все это найдет свое воплощение в ее шелках с широкими полосами ярких цветов. В то время у Альмы имелась мастерская на восемьсот квадратных метров в промышленном районе Сан-Франциско, она много месяцев пребывала в запустении, и теперь художница решила возродить ее к жизни. И принялась за работу. Она по целым неделям не вспоминала про Ичимеи и про потерянного ребенка. По возвращении из Европы интимная близость супругов сошла почти на нет: у каждого нашлись свои дела, закончились бессонные ночи с чтением на диване, но дружеская нежность, которая была между ними всегда, никуда не исчезла. Альма теперь редко спала, положив голову на определенное место между плечом и подбородком мужа, где прежде чувствовала себя в безопасности. Они перестали ночевать на одной простыне и пользоваться одной ванной; Натаниэль уходил к себе в кабинет, а Альма оставалась одна в своей синей спальне. Если они иногда и занимались любовью — то исключительно по стечению обстоятельств и всегда при избытке алкоголя в крови.
— Альма, я хочу избавить тебя от обязательства хранить мне верность. Так выходит несправедливо, — сказал Натаниэль однажды ночью, когда они сидели в садовой беседке, любовались звездопадом и курили марихуану. — Ты молода и полна жизни, ты заслуживаешь больше приключений, чем я способен тебе дать.
— А ты? Кто-то предложил тебе приключения и тебе нужна свобода? Я никогда ведь и не запрещала, Нат.
— Альма, речь не обо мне.
— Нат, ты освобождаешь меня от обещания не в самый подходящий момент. Я беременна, и на сей раз единственный возможный отец — это ты. Я собиралась рассказать тебе, когда буду абсолютно уверена.
Исаак и Лиллиан Беласко восприняли новость с таким же восторгом, как и в первый раз, подновили комнату, в которой прежде собирались разместить другого младенца, и приготовились его любить. «Если это мальчик и он родится после моей смерти, надеюсь, ему дадут мое имя, но если я буду еще жив, то не смейте: это принесет ему несчастье. В таком случае я хочу, чтобы его звали Лоренс Франклин Беласко, как моего отца и великого президента Рузвельта, да покоятся они с миром», — попросил отец семейства. Исаак медленно и неотвратимо слабел, но держался, потому что не мог оставить Лиллиан: жена превратилась в его тень. Лиллиан почти совсем оглохла, но слух ей был и не нужен. Старушка научилась безошибочно толковать чужое молчание, ее невозможно было обмануть, что-нибудь утаить, она развила в себе потрясающую способность угадывать, что ей собираются сказать, и отвечать раньше, чем слова будут произнесены. У Лиллиан были две навязчивые идеи: поправить здоровье своего мужа и добиться, чтобы Натаниэль с Альмой полюбили друг друга, как то и полагается. В обоих случаях она прибегала к альтернативной терапии, включавшей в себя магнетизированные матрасы, целительные эликсиры и афродизиаки. Калифорния, идущая в авангарде практического ведовства, обладала широким рынком по продаже надежды и утешения. Исаак смирился, носил на шее кристаллы, пил сок люцерны и скорпионовую настойку, да и Натаниэль с Альмой терпели растирания с возбуждающим маслом из иланг-иланга[18], китайские супчики из акульих плавников и другие алхимические снадобья, с помощью которых Лиллиан старалась воспламенить их тепленькую любовь.
Лоренс Франклин Беласко родился весной без единой проблемы из списка тех, которые предрекали врачи, учитывая эклампсию, от которой мать страдала в прошлый раз. С самого первого дня имя оказалось ему велико, и все стали звать его Ларри. Мальчик вырос здоровым, толстым и самодостаточным, не нуждался в особенных заботах, он был такой спокойный и благополучный, что мог заснуть где-нибудь под столом, и никто часами не замечал его отсутствия. Родители вверили сына Ларри попечению бабушки с дедушкой и сменявших друг друга нянек и уделяли ему не много внимания: в Си-Клифф хватало взрослых, чтобы за ним присмотреть. Мальчик не спал в своей кроватке, его попеременно брали то Исаак, то Лиллиан, которых он называл «па» и «ма»; к родителям он адресовался более формально: «папа» и «мама». Натаниэль проводил мало времени дома: он превратился в самого известного в городе адвоката, зарабатывал хорошие деньги, а в свободное время занимался спортом и совершенствовался в искусстве фотографии. Как отец, он ждал, чтобы Ларри немного подрос, и тогда он откроет для сына все радости парусного спорта — и, конечно, не догадывался, что этот день никогда не настанет. Поскольку свекор со свекровью забрали мальчика под свою опеку, Альма начала путешествовать в поисках тем для новых работ, не терзаясь, что бросила сына. В первые годы художница планировала путешествия покороче, чтобы не расставаться с Ларри надолго, но быстро поняла, что это не имеет значения, потому что после каждого возвращения — хоть краткого, хоть длительного — сын встречал ее одинаково вежливым рукопожатием вместо столь желанных ею пылких объятий. Уязвленная мать сделала вывод, что Ларри домашнего кота любит больше, чем ее, и после этого отправилась на Дальний Восток, в Южную Америку и другие неблизкие края.
ПАТРИАРХ
Ларри Беласко провел первые четыре года своей жизни, обласканный бабушкой и дедушкой, лелеемый, словно орхидея, не зная отказа в любых капризах. Такая система, которая, без сомнения, непоправимо испортила бы характер менее уравновешенного ребенка, сделала Ларри доброжелательным, услужливым и нескандальным. Его миролюбивый темперамент не переменился, когда в 1962 году умер его дедушка Исаак, один из столпов, поддерживавших фантастическую вселенную, в которой мальчик жил до той поры. Здоровье Исаака улучшилось с рождением его любимца. «Внутри мне двадцать лет, Лиллиан, так что за хреновина случилась с моим телом?» Деду хватало энергии, чтобы каждый день водить Ларри на прогулку, обучать ботаническим премудростям и покупать питомцев, о которых он сам мечтал в детстве: говорящего попугая, рыбок в аквариуме, кролика, который навсегда затерялся где-то среди мебели, как только Ларри открыл клетку, ушастого пса — первого из многих поколений кокер-спаниелей, которые будут жить в семье в течение последующих лет. У докторов не находилось объяснения очевидному улучшению здоровья Исаака, но Лиллиан приписывала его целительной магии и эзотерическим искусствам, в которых она сделалась экспертом. В ту ночь была очередь дедушки брать Ларри к себе в постель, а день выдался счастливый. Вечер мальчик провел в парке Золотые Ворота, катаясь на прокатной лошади: дедушка в седле, а он спереди, между его надежных рук. Они вернулись порозовевшие на солнце, пахнущие потом и воодушевленные идеей приобрести лошадь и пони, чтобы кататься вдвоем. Лиллиан ждала их возле жаровни в саду, оставалось только положить на решетку колбаски и маршмеллоу[19], у деда с внуком это был излюбленный ужин. Потом бабушка выкупала Ларри, уложила его спать в мужниной комнате и читала ему сказку, пока мальчик не заснул. Лиллиан выпила свою рюмочку хереса с опийной настойкой и легла в кровать. Проснулась она в семь утра, потому что Ларри тряс ее за плечо: «Ма, ма, там па упал!» Исаак лежал в ванной. Потребовались совместные усилия Натаниэля и шофера, чтобы поднять холодное, окоченевшее, налившееся свинцом тело и положить его на кровать. Мужчины хотели избавить от этого зрелища Лиллиан, но она вытолкала всех из комнаты, заперлась изнутри и не открывала, пока не завершила медленное омовение супруга, не натерла его лосьоном и одеколоном, не произвела осмотр этого тела, которое знала лучше собственного и которое так любила. Лиллиан удивилась, что ничего в нем не постарело, все сохранилось таким же, каким виделось ей всегда: перед ней лежал тот же высокий юноша, который со смехом подхватывал ее на руки, с бронзовой кожей после садовых работ, с роскошной черной шевелюрой двадцатичетырехлетнего парня и красивыми ладонями доброго человека. Когда Лиллиан открыла дверь в комнату, она была спокойна. Семья опасалась, что без мужа Лиллиан стремительно зачахнет от горя, но она доказала, что смерть — не фатальное препятствие для общения между теми, кто любит по-настоящему.