– Мамма! – требовательно спросил он. – Ты что тут делаешь!
Она не ответила, но рука разжалась, и он увидел, что в ней было: мастерок, мастерок каменщика, его отца. Все тело и ум его возмутились и запротестовали. Его мать во тьме угольного сарая с отцовским мастерком. Как грубо вторглись в то, что принадлежало ему одному. Его мать не имела права здесь быть. Будто она его тут обнаружила за мальчишеским грешком, точно в том же месте, где он, бывало, этим занимался; а тут она, сидит и злит Артуро его же воспоминаниями, он ее ненавидел, ее – тут, с отцовским мастерком в руке. Что это даст? Ходить и напоминать себе о нем, одежду его перебирать, кресло трогать? О, он ее сто раз видел – смотрит на его пустое место за столом; а теперь – вот, держится за его мастерок в угольном сарае, замерзла до смерти уже, но ей это безразлично, как покойнице. В ярости он пнул ведерко для угля и расплакался.
– Мамма! – зло крикнул он. – Ну что ты делаешь? Зачем ты здесь сидишь? Ты же умрешь тут, Мамма! Заколеешь!
Она поднялась и, качаясь, направилась к двери, вытянув перед собой побелевшие руки, с печатью холода на лице, от которого отхлынула вся кровь, – мимо него, в вечернюю полутьму. Сколько она тут просидела, он не знал, – может, час, может, больше, – но то, что она, должно быть, полумертва от холода, он понял. Она шла в оцепенении, осматриваясь так, будто видела это место впервые.
Артуро наполнил ведерко углем. В сарае терпко пахло известью и цементом. С одной балки свисала роба Бандини. Он стащил ее и разодрал надвое. Шляться повсюду с Эффи Хильдегард – это нормально, это ему нравится, но почему из-за этого должна так страдать его мама, да еще и его заставлять страдать? Мать свою он тоже возненавидел: дура, специально убить себя хочет, а что со всеми остальными будет, с ним, с Августом и с Федерико, – на это ей наплевать. Все они – придурки. Единственный в семье, в ком хоть какой-то здравый смысл сохранился, – это он сам.
Когда он вернулся в дом, Мария уже лежала в постели. Полностью одетая, она дрожала под всеми одеялами. Он взглянул на нее и нетерпеливо скривился. Сама виновата: чего поперлась в сарай? Однако нужно было проявить участие.
– С тобой все в порядке, Мамма?
– Оставь меня в покое, – прошептала она трясущимися губами. – Оставь меня в покое, Артуро, и все.
– Тебе грелку дать?
Она не ответила. Из уголков ее глаз метнулся к нему быстрый раздраженный взгляд. Этот взгляд он принял за ненависть, словно она хотела, чтобы он исчез с глаз ее долой навсегда, будто он во всем этом виноват. Он удивленно присвистнул: блин, ну и странная же у него мамочка; слишком серьезно ко всему относится.
Он вышел из спальни на цыпочках, опасаясь не ее, а того, что с нею может сделать его присутствие. Когда Август с Федерико вернулись домой, она встала и приготовила ужин: яйца вкрутую, гренки, жареная картошка и по яблоку на брата. Сама к еде не притронулась. После ужина они увидели ее на том же месте: у окна в гостиной, не отрывает глаз от белой улицы, только четки пощелкивают о качалку.
Странные времена. В тот вечер можно было только жить и дышать. Они сидели у печки и чего-то ждали. Федерико подполз к ее креслу и положил руку ей на колено. Не прерывая молитвы, она лишь покачала головой, как загипнотизированная. Видать, хотела, чтобы Федерико понял: не лезь, не трогай, оставь ее в покое.
На следующее утро она снова была прежней, заботливой и улыбалась весь завтрак. Яйца приготовила «по-маминому» – по-особому, когда желтки белками затягивает. И только посмотрите на нее! Тщательно зачесала волосы, глаза – огромные и яркие. Когда Федерико бухнул третью ложку сахара себе в кофе, она возмутилась с показной суровостью:
– Не так, Федерико! Давай я тебе покажу.
И опорожнила его чашку в кухонную раковину.
– Если хочешь кофе послаще, я тебе сделаю. – Вместо чашки на блюдце Федерико она водрузила сахарницу. Сахару в ней было ровно наполовину. Остальное она долила кофе. Даже Август рассмеялся, хотя надо признать: тут может быть грех, мотовство.
Федерико с подозрением отхлебнул.
– Шикарно, – сказал он. – Только на сливки места не осталось.
Она расхохоталась, схватившись за горло, и они обрадовались, что она счастлива, но мама продолжала смеяться, оттолкнув стул от стола и сгибаясь от хохота. Не так уж и смешно это было; чего уж тут смешного? Они уныло наблюдали, а смех все не кончался, даже когда их физиономии вытянулись. Они видели, как в глазах у нее набухли слезы, лицо побагровело. Она поднялась, зажав ладонью рот, и доковыляла до раковины. Наполнила стакан и пила до тех пор, пока вода не забулькала в горле, больше не смогла и наконец, шатаясь, добрела до спальни и вытянулась на кровати; смех начал стихать.
И вот она снова успокоилась.
Они встали из-за стола и посмотрели, как она лежит. Как каменная, глаза – будто кукольные пуговицы, воронка пара толчками поднимается в холодный воздух.
– Идите в школу, пацаны, – сказал Артуро. – Я остаюсь дома.
Когда они ушли, он подошел к постели:
– Тебе принести чего-нибудь, Ма?
– Уходи, Артуро. Оставь меня в покое.
– Позвать доктора Хастингса?
– Нет. Оставь меня в покое. Уходи. Ступай в школу. Опоздаешь.
– Может, Папу поискать?
– Не смей.
Неожиданно ему показалось, что так будет правильно.
– Все равно попробую, – сказал он. – Так и сделаю. – И он рванулся за курткой.
– Артуро!
Она кошкой соскочила с кровати. Когда он обернулся в чулане с одеждой, просунув одну руку в свитер, то ахнул от неожиданности: она уже стояла рядом.
– Не смей ходить за своим отцом! Ты слышишь? Только попробуй! – Она так близко наклонилась к его лицу, что забрызгала его горячей слюной, срывавшейся с губ. Он отпрянул в угол и отвернулся, боясь ее, боясь даже взглянуть на нее. С силой, изумившей Артуро, она схватила его за плечо и развернула к себе. – Ты ведь его видел, правда? Он с этой женщиной.
– С какой женщиной? – Он резко вывернулся и засуетился, влезая в свитер.
Мария оторвала его руки и взяла его за плечи так, что ногти впились в тело:
– Артуро, посмотри мне в глаза! Ты его видел, правда?
– Нет.
Но он улыбнулся; не потому, что хотел ее помучить, а потому, что верил: в своей лжи он преуспел. Улыбнулся слишком поспешно. Рот ее сомкнулся, и лицо смягчилось от поражения. Она слабо улыбнулась в ответ, не желая знать всего, однако смутно довольная, что он постарался защитить ее от дурных известий.
– Понимаю, – произнесла она. – Понимаю.
– Ты ничего не понимаешь, ты ахинею несешь.
– Когда ты видел его, Артуро?
– Говорю тебе, я его не видел.
Она выпрямилась и расправила плечи.
– Ступай в школу, Артуро. Со мной все хорошо будет. Мне никто не нужен.
Но все равно он остался дома, бродил по комнатам, ворошил огонь в печках, то и дело заглядывая к ней в комнату, где она лежала, как обычно, остекленевшие глаза изучали потолок, постукивали четки. Она больше не заставляла его идти в школу, и он чувствовал, что может ей как-то пригодиться, что ей спокойнее от его присутствия. Через некоторое время он извлек книжку «Ужасных Преступлений» из своего тайника под полом и уселся читать в кухне, утвердив ноги на чурке в духовке.
Ему всегда хотелось, чтобы мама была хорошенькой, красивой. Теперь же это желание стало одержимостью, эта мысль просачивалась сквозь страницы «Ужасных Преступлений» и претворялась в ничтожество женщины, лежавшей на кровати. Он отложил журнал и просто сидел, кусая губу. Шестнадцать лет назад его мать была прекрасна – он видел ее фотографию. Ох, эта фотография! Множество раз, возвращаясь домой из школы и видя, что мама устала, вся в хлопотах и совсем не красива, он подходил к чемодану и вытаскивал ее – фотографию большеглазой девочки в широкополой шляпке, улыбавшейся множеством мелких зубок, красавица, а не девочка, стоит под яблоней на заднем дворе Бабки Тосканы. О Мамма, тогда бы тебя поцеловать! О Мамма, зачем же ты так изменилась?