всегда мог, что называется, с ходу ответить на его вопросы. Он легко переходил с
деталей (тут он бывал иногда до въедливости дотошен, но и я лицом в грязь, в
общем, не ударял) на такие широкие обобщения, о которых я раньше и не
задумывался, Однажды, помню, поразил меня вопросом о том, как, по моему
мнению, влияет летная профессия на личные нравственные свойства человека.
Сейчас очень близкая к этому тема — о профессиональном и нравственном
облике ученого — часто обсуждается в печати, но в те годы сама постановка
вопроса о существовании подобной связи была, по крайней мере для меня, в
новинку.. Или — в разговоре о художнике Нисском, любящем привносить в
пейзаж нашей средней полосы элементы созданного человеком — автомашины
на шоссе, линии электропередачи и т. д., Казакевич вдруг спросил меня, как я
считаю: самолет в небе украшает или портит его? Имея в виду, конечно, не
только самолет и не только небо..
481
Эрудиция у него была не просто обширная, как бывает иногда у людей
эрудиция этакого, я бы сказал, «складского» характера: знает человек про очень
многое, лежат эти знания у него в голове, как на складе, а если нужно, он вынет
любую «единицу хранения», покажет ее восхищенному собеседнику и спрячет
обратно. Нет, у Эммануила Генриховича эрудиция была совсем другого толка —
факты не лежали у него тихо и мирно в памяти, а как бы находились в
непрерывной переработке, сталкивались между собой и с другими, вновь
поступающими, и в таком горячем, бурлящем виде (хотя и в весьма сдержанной
«упаковке» — тихий голос, неторопливая речь) выплескивались на собеседника.
Я предполагаю, что вряд ли были ему чужды и так называемые
«узкоцеховые» литературные интересы: кто что о ком сказал, кого похвалили, кого обругали, что пропустили, что зарубили и так далее. Предполагаю так
потому, что не было в Казакевиче черт снобизма (типа «Я выше этого.. ») и
интересовался он всем, происходящим вокруг него, а в кругах литературных —
особенно. Но, конечно, в этой области я для него был, что называется, не
собеседник. . Зато не раз имел возможность убедиться, как много он знал, и сколь
многим интересовался в других областях! Был, в частности, большим знатоком
истории второй мировой войны — и, опять-таки, не только в том, что касалось
фактов (хотя и по части фактов удивлял своей эрудицией и памятью), но и в
освещении, понимании, толковании этих фактов.
Так, однажды он вдруг заговорил о взаимовлиянии боевых событий на
разных фронтах — особенно о влиянии событий на нашем, советско-германском
фронте на ход войны на Западе. Позднее эта тема обрела вторую молодость под
влиянием стремления некоторых ученых-историков постфактум
«подкорректировать» факты. А тогда в ходе разговора я высказался в том смысле, что не очень понимаю решение нашего командования срочно прийти на помощь
союзникам, столкнувшимся в последнюю военную зиму с мощным
контрнаступлением немцев в Арденнах. «Верность союзническому долгу» (так
официально мотивировалось это решение) я воспринимал как аргумент
недостаточно убедительный и, во всяком случае, не оправдывающий многих
лишних потерь, неизбежных для нас в
482
ходе наступления, начатого ранее запланированного времени и, следовательно, не
в полной мере подготовленного. Тем более, с учетом еще очень свежей в нашей
памяти истории бесконечных проволочек с открытием союзниками второго
фронта, что делало соображения «верности союзническому долгу» совсем уж
мало впечатляющими.
Казакевич выслушал меня (он вообще обладал не часто встречающимся
свойством: умением выслушать собеседника не перебивая, до конца, даже когда
имел готовые убедительные возражения) — и заметил, что я был бы прав, если
бы наше отвлекающее наступление было действительно продиктовано одними
лишь соображениями союзнического долга. Но, по его мнению, наши
руководители старались на последнем этапе войны сделать все возможное, дабы
предотвратить заключение сепаратного мира между нашими союзниками и
Гитлером. И в этом смысле оказание безотлагательной помощи войскам
союзников, которые в Арденнах хлебнули лиха полной мерой, диктовалось и
нашими собственными интересами. . Не будем сейчас вновь обсуждать этот
вопрос по существу — наверное, в свете известных сегодня фактов тут возможны
разные точки зрения. Но умение моего собеседника рассматривать события шире
и глубже, чем, казалось бы, диктовалось объемом имевшейся официальной
информации, проявилось в том разговоре весьма наглядно.
Другой запомнившийся мне — более того: поразивший меня — разговор с
Эммануилом Генриховичем касался Китая и перспектив наших взаимоотношений
с ним. Казакевич предсказал, что взаимоотношения эти могут стать со временем
не только небезоблачными, но даже прямо конфликтными.
Не скрою, что подобный прогноз показался мне совершенно
неправдоподобным. Спорить со мной Казакевич не стал, только по поводу
последнего моего замечания сказал, что когда-то христианские государства тоже
начинали вооружаться, имея в виду исключительно грядущие бои с неверными..
Следует помнить, что разговор, который я сейчас вспоминаю, состоялся во
времена, когда трудно было включить радио, чтобы в репродукторе не раздалась
песня «Москва — Пекин», а от пограничного вооруженного конфликта на
острове Даманском нас отделяли еще многие годы. Жаль, что никогда не сможем
мы услышать
483
мудрые комментарии Казакевича по поводу происходящего в наши дни явного
улучшения советско-китайских отношений, да и вообще всего нового (и весьма
обнадеживающего) в жизни.
. .Когда я, неожиданно для самого себя, в возрасте вполне зрелом, вдруг
взялся за перо и написал первую свою книжку воспоминаний-размышлений об
увиденном за годы работы летчиком-испытателем, то решил последовать советам
общих знакомых и показать рукопись Казакевичу.
Интересно, что в отличие от многих рецензентов и редакторов он не стал
цепляться к мелочам (типа: здесь у вас длинная фраза, а в этом абзаце дважды
повторяется слово «который»). И сам в связи с этим заметил, что в некоторых
местах хотел было сделать редакционные замечания, но решил воздержаться от
них, чтобы не нарушать индивидуальности речи автора. Зато единственное
принципиальное замечание, которое он высказал, — избыточность фактов в
ущерб размышлениям — было очень веско, и в дальнейшем я старался всегда
иметь его в виду.
Но одними советами Казакевич не ограничился. Кроме всего прочего, он
был, что называется, «деловым человеком» (чему, вообще говоря, удивляться не
приходится, если вспомнить всю его не только литературную, но и военную
биографию). А посему, в принципе одобрив рукопись, он тут же предпринял
вполне конкретные шаги к ее дальнейшему продвижению — рекомендовал
своему другу А. Т. Твардовскому для публикации в «Новом мире».
Мне представляется, тут проявилось многое, очень для него характерное: и
бережное, уважительное от-» ношение к литературной индивидуальности
начинающего литератора, и стремление к тому, чтобы за деревьями увидеть лес, и та же деловитость.. И еще одно, наверное, не последнее для характеристики
Казакевича. Когда я, расхрабрившись по ходу этого, во всех отношениях
приятного для меня, разговора, заметил: «А знаете, Эммануил Генрихович, мне
ведь поначалу, когда я вам принес рукопись, показалось, что вы этим не очень-то
довольны, даже вроде бы раздосадованы?» — он ответил: «Был недоволен.
Верно. Знаете, сейчас ведь столько графоманов развелось: все пишут, кому не
лень. Да мало того, что пишут, — печататься хотят!.. Вот я и подумал: хороший