Он прав. Она совсем потеряла голову. Захмелела от избытка чувств, от этого сладкого, влажного, летнего вечернего воздуха. Она потеряла вот этот самый… как его… Контроль. Да, контроль.
За углом, справа от Пушкинского музея, стоит машина. Там сидит шофер из французского постпредства, конечно гэбэшник. Он может увидеть. Он может догадаться. Упаси господь! Андре прав — нужно «сохранять», вот именно — сохранять себя.
И Соня медленно пошла вперед, не оглядываясь на Андре, зная, что он идет следом.
— Я сам виновен, — негромко говорил он. — Я так хотел тебя видеть! Мы здесь работаем. Недальне. Дом дружбы. Там большой прием. Потом… — Он выдержал долгую, интригующую паузу. — У меня хорошая известь.
— Новость, — поправила его Соня и, не удержавшись, быстро оглянулась назад Как она по нему соскучилась! Смуглое осунувшееся лицо, синие усталые родные глаза. — Какая новость, Андрюша?
— Танцуй! — потребовал он, широко улыбнувшись. — Я знаю. Русское правило. Когда у вас хорошая известь — вы танцуете.
— Какая? Не томи.
Соня заставила себя отвернуться. Они шли мимо гигантского лягушатника, окутанного теплым паром. Соня в «Москву» не ходит. Когда-то водила сюда Сашку, еще маленького, Сережа купил абонемент. Как-то вышли из бассейна, веселые, мокрые, Сашка все прыгал и прыгал на одной ноге, вытряхивая воду из уха. Какая-то старуха в темном платке плюнула Соне под ноги: «Греховодница! Сама во грехе погрязла, дитя за собой тянешь! Гореть тебе в геенне огненной, бесстыжая!» Сашка заревел басом, Соня схватила его за руку, потащила прочь… Зачем про это вспоминать сегодня?
— Танцуй! — не отставал Андре и, обняв ее сзади за плечи, развернул к себе. Забыл, что ли, про своего шофера? — Когда у вас хорошая известь, вы танцуете.
— Заладил. Когда у нас хорошая известь — мы потолки белим. Ну?
— Я добивался… — начал он издалека, дрожа от победного мальчишеского ликования. — Это было непопросту, мадам. — Пауза. — Я! Оставляюсь в Москве! Еще на полгода!!!
Соня зажала рот рукой. Все поплыло у нее перед глазами. Громада цветаевского дома, полоса мокрого асфальта, фигуры и лица людей, идущих мимо.
— Что? Что? Зачем? — обескураженно спрашивал Андре, притянув ее к себе и обнимая. — Ты не хочешь? Ты не рада?
Соня только качала головой из стороны в сторону, все еще держа ладонь у сжатых губ.
Полгода в Москве! Еще полгода вместе!
Здесь когда-то стоял храм. Вот здесь, на самом этом месте.
— Ты не рада? — допытывался у Сони ее единственный, ее драгоценный. Знал бы он, что еще сегодня утром она опять трусливо уговаривала себя: «Довольно. Хватит. Только жена и мать. Только Сережа и Сашка».
Полгода в Москве! Господи всеблагой! Соня не знала ни одной молитвы…
Здесь когда-то стоял храм. Потом его взорвали. Вырыли котлован, залили водой. Вот почему старуха трясла Соне вслед костлявым темным кулаком. Здесь был храм.
— Я не рада, Андрюша, — только и смогла вымолвить Соня. — Я счастлива.
Здесь был храм. Благодарю тебя, Господи! Ни одной молитвы не знаю. Прости.
— Я счастлива, Андрюша. Это я от счастья плачу, любимый мой. Прости.
— Сережа, нам нужно с тобой поговорить. Очень серьезно, — с порога сказала Соня.
— У нас гости, — хмуро сообщил муж. — Иди на балкон.
— На балкон? — удивилась Соня.
На балконе, сиротливо притулившись на раскладном стуле, комкая в руках носовой платок, сидела жена Фридриха.
Соня видела ее третий или четвертый раз в жизни. Тем не менее помнила отлично. Холеная, еще красивая баба. Классическая жена состоятельного человека. Капризный детский голосок. Причесана так, будто только что от дорогого цирюльника. Холодноватый, скучающий взгляд. Фантастические духи. Духи ей сам Фридрих выбирал, привозил из гастрольных поездок.
Теперь ее не узнать. Соня растерянно поздоровалась с Аллой Петровной, подивившись происшедшей с ней разительной перемене.
Холеная кожа обвисла складками. Сразу заметен возраст, отныне его не спрячешь. Глаза и губы подкрашены кое-как, лучше бы она не красила их вовсе. Следы помады на подбородке. Следы растекшейся туши под измученными, распухшими от слез глазами. Старая, жалкая, несчастная баба.
— Я сама сюда захотела, — суетливой, пристыженной скороговоркой произнесла Алла Петровна, минуя дежурное «здрасте». — Здесь воздух. А я задыхаюсь, кашляю все время. У меня, наверное, астма начинается на нервной почве. Мне говорили, так бывает.
И Алла Петровна закашлялась, приложив носовой платок к губам. Платок был испачкан пятнами темно-вишневой помады. Похоже на кровь. Как будто у жены Фридриха чахотка в последней стадии.
Соня отвела глаза в сторону.
— Сонечка, милая, на вас вся моя надежда! — Жена Фридриха стиснула руки под грудью. Она казалась фальшивой даже тогда, когда была совершенно искренней. Вот как сейчас. — Соня, верните мне мужа! Вы для него… Он вас так… Он к вам так относится! Только вы можете подействовать, больше никто! Уже все средства испробованы… Я вам дам адрес.
Она щелкнула замком сумочки. И снова ее полные, покатые, красивые плечи заходили ходуном от сухого, мучительного кашля. Платком, выпачканным в помаде, она теперь утирала глаза.
— Вот. — Жена Фридриха вытащила из сумочки записку с адресом. — Я вас умоляю! Если бы вы поехали туда… Если бы воззвали к его… к его…
Скомканный платок полетел в открытую сумочку. Алла Петровна извлекла оттуда еще один, чистый, надушенный. Потом достала флакончик японских духов, затейливый, с какой-то мудреной остроконечной крышкой, открыла его, поднесла к нему пальцы… И вдруг швырнула духи вниз, за балконную решетку.
— Господи, что вы делаете?! — ужаснулась Соня.
— Знаете что… — протянула Алла Петровна своим детским капризным голосом, так не подходящим ее старому, отечному, распухшему от слез лицу. — Знаете, я только сейчас поняла…
Соня смотрела на нее, искренне сострадая. И к жалости примешивалось чувство вины, хотя разве Соня перед ней хоть в чем-нибудь виновата?
— Я только сейчас поняла, — продолжала Алла Петровна. — Он всегда дарил мне духи. А они мне совершенно не подходят. Я протестовала, а он настаивал… — Новый приступ кашля. — Настаивал! А это духи для восточной женщины. Это восточный аромат. Понимаете, Соня? Значит, он подсознательно… Самому себе не признаваясь… Он тяготел к восточной женщине. Понимаете?
Теперь ее зареванные серые глаза округлились от ужаса. Как будто эта дурацкая догадка была непреложной истиной. Как будто она отнимала у жены Фридриха последнюю надежду.
— Давайте сюда адрес, — устало сказала Соня.
— Спасибо! Господи, спасибо! — Алла Петровна вдруг сползла со стула и грохнулась на колени, прямо на цементный балконный пол, задев полным бедром горшок с полудохлой Сережиной настурцией, Сережа то поливал ее по пять раз на дню, то забывал о ней на неделю…
— Что вы… Зачем… Алла Петровна! — бессвязно бормотала Соня, пытаясь поднять ее на ноги, тяжелую, рыхлую, пожалуй, еще больше погрузневшую за последние дни, словно разбухшую от слез. — Встаньте, прошу вас! Я, конечно, поеду… Поговорю… Хотя это… Боюсь, что это…
— Сегодня же! Умоляю! — Жена Фридриха цеплялась за Сонины руки, заискивающе заглядывала в глаза. — А то они могут переехать… Поменять адрес… Они все время кочуют… Там что-то со съемной квартирой не складывается… — Она с усилием поднялась на ноги, тяжело, шумно дыша. — А знаете, я вас никогда к нему не ревновала. Никогда! — сказала она, пытаясь улыбнуться.
На нее было больно смотреть. Столбовая дворянка у разбитого семейного корыта. А старик отправился к синему-синему морю, к узбекской золотой рыбке, разлучнице, на улицу… Соня развернула записку с адресом. На улицу Студеную. Это где ж такая?
— Я вас не ревновала к нему, Соня. Я знала, что вы друг. И только.
Почему Соне было так стыдно? Почему так трудно было глядеть в глаза этой зареванной, раздавленной горем бабе?
— Он ведь все нам оставил. — Алла Петровна снова начала давиться от сухого кашля, прижимая платок к губам. — Он привез мне денег. Много. Сказал, что ни у меня, ни у сына не будет никаких проблем. Но разве в этом дело?