Через час Соня уже стояла в тамбуре вечерней электрички. Пятница, дачный час пик. Жара, духота, давка. Соню прижали к дверям, к вагонному стеклу, мутноватому, грязному, в пятнах копоти и пыли.
Она ехала к отцу. Соня не решилась спросить у матери, знает ли отец. Не хватало духу. Если отец знает… Что ж, тогда не дом рухнул — тогда обрушилась Сонина жизнь.
Отец хотел сына. Ждал мальчика. Родилась Соня — он воспитывал ее как мальчишку. Жестко ограждал от материнского сюсюканья, дозируя все эти умиленные возгласы, череду дамских смотрин: «Ах, какая девочка! Какие у нас глазки! Мамин носик! Мамины ямочки!»
Отец решительно выплетал из Сониных кос атласные банты, громоздкие блестящие соцветья, сооружаемые матерью с особым тщанием. Однажды он и вовсе постриг Соню «под горшок» — стриг сам, неумело, старательно, боясь задеть дочкину пухлую щеку острыми, алчно щелкающими ножницами.
Мать, рыдая, кричала три дня: «И меня постриги тоже! Под нуль! И сдай нас в детприемник! Обеих! Изувер!»
А полигоны? Неисчислимые полигоны, на которые отец всегда брал Соню с собой… Она и сейчас помнит эти бескрайние, выжженные солнцем поля, надвигающийся на нее, заполняющий собой все пространство между землей и небом чудовищный грохот и лязг. Это медленно приближаются, ползут по сухой, выцветшей от пекла траве угрюмые железные победоносные чудища — отцовские танки.
Грохот усиливается, Соня плачет на руках у отца, оглохнув, пряча лицо на его груди, забившись под края его плащ-палатки, вдыхая отцовский походный, охотничий запах, запах брезента и кожи, отцовского крепкого табака и дорогого лосьона, которым он всегда протирает после бритья свои впалые щеки, свой крупный властный подбородок. Танки уходят. Грохот с неохотой стихает. «Соня, не плачь, не бойся их. Ты моя дочка. Они мои сыновья».
— …Вы выходите?
Соня вздрогнула и, протиснувшись вдоль стены тамбура, освободила место у дверей. Как жарко! Когда это кончится? Когда кончится эта великая сушь?
Если отец узнает… Если он знает…
Но в конце концов он уже не мог бороться с природой и вынужден был признать свое поражение. Он не безумец, из девочки не вылепишь мальчика, она растет, ей десять, двенадцать, четырнадцать…
Когда он проиграл в этой изначально обреченной на поражение, абсурдной схватке с природой, то отошел в сторону. Теперь он был подчеркнуто отстранен. Отныне он сохранял жесткий неукоснительный нейтралитет. Он ничего не желал знать о Сониной новой, с каждым днем набирающей силу, почти взрослой, почти женской жизни. Все эти Сонины тайные переговоры с матерью на кухне, при погашенном свете, в половине первого ночи; все эти ломкие мальчишеские баски и дисканты: «Позовите Соню», «Передайте Соне, ей звонил… — молчание, хрипы, шумное дыхание, сдавленный смех, глухое возбужденное шушуканье, — Витя Пономарчук»; Сонина новая стрижка, материнский патрончик перламутровой помады, выпавший из прохудившегося кармана цигейковой шубы, выметенный из-под Сониной кровати веником домработницы Шуры, томик Бунина, обернутый в три слоя пергаментной бумагой и надписанный сверху крупно: «Природоведение. 6 кл.»…
Ничего, ничего, ничего про это Сонино природоведение отец не желал знать. Он трижды стучал теперь в дверь Сониной комнаты и выжидал минуты две, прежде чем войти, услышав Сонино: «Папа, можно!»
Несколько лет их общей, на две семьи, жизни в одной квартире были для отца мукой, тяжелым испытанием. Как только подрос Сашка, отец перебрался на дачу, забрав с собой мать и стоически перетерпев материнские слезы, упреки, протесты.
Что это было? Ревность? Обостренная, болезненная щепетильность? Особый склад характера?
Кто знает… Кто может знать… Соня уже шла дачным поселком, по щиколотку утопая в теплом песке. Садилось солнце. Кто-то играл в бадминтон, мерно постукивал о ракетку легкий прыгучий воланчик… За дачными заборами люди сворачивали гамаки, пили чай на открытых верандах, беззлобно переругивались, звали детей ужинать, поливали из шлангов парниковые огурцы, окатывая друг друга плотной струей воды, хохоча и отфыркиваясь… Звенела посуда, кто-то настраивал транзистор на «Маяк», сухо потрескивали еловые шишки, дотла сгорая в жарком зеве чьей-то летней печи.
Соня медленно шла мимо заборов, вдруг поймав себя на мысли, что все это время, каждую минуту она думала… Нет, не думала — она помнила об Андре. Сжимаясь от отчаяния, уткнувшись лбом в грязное стекло вагона, приближаясь к отцовской даче, готовясь к самому худшему, она все же помнила об Андре.
Обмирая от стыда и страха, она все-таки была счастлива. Вот странно. Раньше не было страха, но не было и счастья. Теперь есть и то и другое. Если бы только счастье!
Да ладно! Последнее дело — торговаться с судьбой.
И Соня, толкнув открытую калитку, вошла на участок.
Дверь в комнату была распахнута настежь. И окна — настежь. Все залито закатным солнцем. Красиво. Очень тихо.
Отец сидел за столом, спиной к ней, и курил, стряхивая пепел в свою любимую пепельницу, отлитую специально для него к его юбилею уральскими, что ли, умельцами. Разумеется, отцовский танк в миниатюре. Крохотный люк открывается, столбик горячего пепла падает в круглое отверстие. Остроумно продумано. Отец ее обожал, таскал с собою в Москву в старой походной планшетке.
Соня стояла в дверях, молча глядя на его широкую сутулую спину. Она была его дочь. Она все о нем знала, любое движение, взгляд могла безошибочно расшифровать, могла предугадать еще не произнесенное слово. Она и теперь все поняла, глядя на его поникшую спину, следя за медленным движением его руки с зажатой между пальцами сигаретой — от губ к открытому люку своей каракатицы и обратно… Соня поняла: он знает.
А он почувствовал: Соня стоит у него за спиной. Он оглянулся, быстро, вскользь глянул на дочь — и тотчас отвернулся.
Дачный сосед, суетливый мужичок, завцехом ликеро-водочного завода — отец его обычно не жаловал, а тут, гляди, выпивал с ним на пару, вон бутылка и стопки, — дачный сосед Пал Захарыч вскочил из-за стола:
— Пошел я, пора. Здрасте, Сонечка, я на минутку… Принес вот чекушку новую, это из пробной партии. — Он проскользнул мимо Сони, пятясь выскочил на веранду и добавил, натужно посмеиваясь, чуя напряжение, разлитое в воздухе: — К первому сентября выпускаем. У нас на заводе ее «первоклассницей» кличут. Шутники…
Соня молча кивнула гостю, глядя на отцовскую спину, на пустую стопку, стоявшую возле его локтя. Он знает. Нужно и это выдержать.
— Где мама? Спит? — спросила Соня, дождавшись, пока Захарыч хлопнет калиткой.
Отец молча кивнул. Загасил окурок о крохотный стальной люк — пепельницу, между прочим, отливали из настоящего танкового сплава. Соня подошла к столу, села напротив отца. Он взглянул на нее и долго смотрел. Соня выдержала этот взгляд, Соня тоже была из настоящего сплава, из отцовского сплава, бронетанковая стальная Соня. Броня крепка. Полигоны, брезент, грохот и лязг… Броня крепка, и танки наши быстры.
— Она тебе обо всем рассказала. — Не вопрос, а спокойное, уверенное утверждение.
Отец отвел глаза. Налил себе водки.
— Первоклассница, — пробормотал он, глядя на толстенную стопку, до краев наполненную сорокаградусной. — Первый раз в первый класс. Дожили. — Он залпом опрокинул стопку. — Французик. Французик из Бордо. Кричали женщины «ура» и в воздух лифчики бросали.
Соню будто насквозь прошило гневное недоумение — отец никогда прежде не позволял себе нарочитой мужицкой грубости.
— Папа, не унижай меня, — сказала Соня. — И себя тоже. Не нужно.
— Тогда давай разводись. — Отец снова закурил, стараясь не встречаться с дочерью взглядом. — Давай, давай. Я надеюсь, он к нам, в Союз переберется?
Теперь он пытался язвить. Зло, желчно насмешничать. Значит, отец тоже бывает слабым. Никогда прежде он не позволял себе быть слабым в присутствии дочери. Слабым, растерянным. Никогда!
— Давай я его трудоустрою. Он кто, журналист? Ладно. Я его приткну в «Сельскую жизнь» на полставки. Только уж ты, будь добра, предупреди его: у нас тут зимы холодные. Санузлы совмещенные. В четверг рыбный день.