Литмир - Электронная Библиотека

Сережа, полуголый, в майке и тренировочных штанах, сидел на кухне и стучал на пишущей машинке. Свои большие белые плоские ступни (плоскостопие — и армейская лямка не натерла Сережину интеллигентскую выю) он поставил в таз с холодной водой.

— Жара, — пояснил Сережа, подняв глаза и увидев Соню. — Погибаю. Ласты держу в холодной воде. Я туда льду нарубал из морозильника… Где ты была? В этом ЦТ своем?

Соня молча стояла на пороге кухни, не решаясь войти.

— Ты не казни меня взором-то! — неожиданно взорвался муж и снова забарабанил по многострадальным, облезлым клавишам, кося близоруким глазом в черновик. — Да! Я был! Я был на этом чертовом стриптизе. И что? Это же не бордель. Я писатель! Какой-никакой… Я пошел с точки зрения познавательной. Да мне смотреть на них было противно… Прекрати дуться… Какие-то древние, дряблые шлюхи…

Господи, о чем это он? А, это он о вчерашнем. Он думает, будто жена молчит и глазами боится с ним встретиться, потому что Бернар вчера проговорился, брякнул про пип-шоу. Да Соня и думать об этом забыла!

Вчера — это другая жизнь. Другой век Доисторическая эра.

Но Сережа еще там. Он живет в том, доисторическом измерении. Им теперь друг до друга не докричаться, не дотянуться. Их уносит в разные стороны, разносит стремительным мощным течением.

Прощай, Сережа.

Но он же сидит рядом, всего в пяти шагах, стучит на своей дохлой машинке и просит простить его, забыть о пожилых французских стриптизерках, не гневаться, не дуться.

Он здесь — и его уже нет.

Прости, Сережа.

Соня развернулась и направилась к входной двери.

— Ты куда? — крикнул муж ей в спину.

— В театр, — не оглядываясь, ответила Соня. — Дела сдавать. Меня там ждут к восьми, я договорилась.

Час пик Температура кипения. Московское метро, московская духовка. Все крышки захлопнуты, двери задраены, заслоны — наглухо.

«Осторожно, двери закрываются», — и люди стоят спина к спине, сплющенные друг с другом.

Бедные люди! Отпусти их на волю, московское пекло! Смилуйся над ними, государыня московская сушь-жара! Пожалей их, безжалостный август, они хотят на волю, в прохладу, к серому облачному небу сентября. Пошли им дождь, огненный август, пощади их!

Губы их пересохли, кожа горит и вздувается волдырями, вон как у дядьки, стоящего впереди, — короткая мощная кирпично-красная шея облезла, кожа полопалась, свисая какими-то белесыми лоскутьями. Ужас!

Вагон тряхнуло, и Соня уткнулась лицом в эту чужую облезлую шею, сзади на Соню напирали чьи-то потные, горячие полуголые тела. Давильня. «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция “Проспект Маркса”».

Душно. Кружится голова. Всего только час назад Андре был рядом. Он в Москве. Он здесь. Что же делать? Если бы он улетел, исчез, растаял, унесенный в облака Эр Франс, было бы легче. Соня поплакала бы, повспоминала… И успокоилась. Но он рядом. Он здесь. Господи, что же делать?

На «Проспекте Маркса» в вагон ввалилось еще человек тридцать. Могучий пресс, сплетенный из живых беспомощных тел, впечатал Сонино живое, беспомощное тело в человеческое месиво, уплотняющееся с каждой секундой. Чьи-то затылки, плечи, локти, животы и спины… Соня глухо вскрикнула. Потом ее окутала темнота, голоса поплыли, их заглушал протяжный, ровный, тоже уплывающий, уже почти неслышный звон…

Соня куда-то падала, медленно, в темноту, в пустоту, на самое дно… Тело легкое, невесомое, оно тает, растворяясь в этой ласковой, теплой, ватной тьме… Это совсем не страшно. Она падает.

«Мы падаем»…

Желтолицый азиат из Сониного сна. Да как же она о нем забыла? Кто он?

«Мы падаем, вы не успеете. — Его тонкие желтые веки дрожат. — Мы падаем. Еще долго. Но вы не успеете».

— …А я в метро сейчас сознание потеряла. Жара, давка. Хлопнулась в обморок, представляешь?

— Сонька, не пугай меня! — Фридрих обнял ее, затормошил, придирчиво оглядел. — Ты бледненькая.

Потащил через театральный вестибюль к себе, в администраторскую. Тут у Фридриха колдовские восточные травы да специи, бадьян, тимьян, барбарис. Фридрих в этом дока. Восточная кровь, что ж вы хотите? Он в свои шестьдесят три, когда иной его сверстник славянин ковыляет в собес, по-стариковски семеня, опираясь на палку, — Фридрих в свои шестьдесят три еще орел, еще о-го-го, мужская стать, мужской взгляд, никакого нафталина.

— Пей, Софья. И коньячку полтинничек. Не помешает.

— Меня Буревестник ждет, — возразила Соня, сжимая ладони на горячих боках чашки с травяным настоем. — Я ему дела сдавать должна.

— Подождет, пей. Я звонил в Останкино, Андрею. Тебя берут, ты вписалась. Молодец. Будешь сменным редактором на дневном выпуске. День работаешь — два дня свободны. Малина! Лафа! Я бы сам не прочь.

Соня сделала глоток, другой. Горячая, густая, пряная, душистая влага. Сейчас она Фридриху обо всем расскажет. Она должна кому-то рассказать, попросить совета. Она совсем запуталась, она не знает, что делать. Фридрих — друг. Фридрих — могила.

Но он ее не поймет. Он не знает, что это такое — обжечься о чужой взгляд. Сойти с ума, потерять голову, метаться, мучиться, думать только об одном человеке, желать его увидеть, бояться этой встречи пуще смерти…

Фридрих не знает. Фридрих поздно женился, всю жизнь прожил душа в душу со своей Аллой Петровной. Он ей верен. Так не бывает, но это правда. Уж в театре-то знают, здесь стены стеклянные, ни разу за двадцать-то долгих лет этот черноокий красавец, на южных травах настоянный, бадьян, тимьян, барбарис, этот сладкий рахат-лукум, такой веселый, глаза блестят, все его любят, души в нем не чают… Ни разу, никогда. Никаких актрис. Те и сами не прочь, одна, говорят, еще до Сониного прихода в театр, лет десять назад (Канцероген рассказывала), говорят, даже травилась. Слегка, не всерьез, для интриги. Но травилась. А лукум несгибаем.

Соня поставила пустую чашку на стол. Он ее не поймет. Но она ему все равно расскажет. Кому, если не Фридриху?

— Я хотела бы с тобой…

— Софья, смотри! — перебил ее Фридрих, опуская вниз «молнию» на легкой (пижон — мейд ин Ю Эс Эй, в худшем случае — ин Объединенное Королевство) полотняной курточке.

Боже! Держите меня трое! Под курткой у Фридриха — тельняшка, настоящий матросский тельник.

— Ну как? — Фридрих ликующе заржал. Он уже предвидел эффект, это его вызов, веселый легкий пинок главрежу, сейчас он это обнародует. — Ничего, а? Работает? Они тельники сняли, а я надел.

Он хохотал, качаясь на шатком стуле. Дурила, ему седьмой десяток, а он обожает эти пацанские розыгрыши, эти хохмы. Жарко же в ней!

— Смешно, — кивнула Соня. — Фридрих, мне нужно с тобой посекретничать.

— Знаешь, почему райкомовская фря велела с Фомы Опискина тельняшку снять? Она это как намек расценила политический.

— Ты рассказывал. Фридрих, мне нужно с тобой поговорить, это очень…

— У нас Андропов, оказывается, в речном флоте служил. В младенчестве.

— Фридрих! Я хочу с тобой поговорить. Это очень серьезно.

— Потом, чуть позже, обязательно.

Он поднял Соню со стула и снова куда-то поволок, он сегодня был веселей, чем обычно, говорливей, суматошней.

— Сейчас будет актерский показ, там все соберутся, и главный, и кодла, и Буревестник твой… Какие-то ребятишки показываются, то ли из Щуки, то ли из Щепки… Желают к нашему людоеду в труппу, самоубийцы, камикадзе… Софья, пошли, я там при всех тельняшку обнародую!

— Я главному на глаза не хочу показываться, — слабо отбивалась Соня.

— Наплюй! Кто он тебе теперь? Где он? Ты у меня под небеса взмыла, седьмое небо вокруг, ты что? Наплюй!

И Фридрих впихнул Соню в репетиционный зал. Здесь уже собралось все стадо. Здесь обожали присутствовать на летних актерских показах. Развалиться в креслице, нога на ногу, эдак многоопытно скептически щурясь: ну-ка, ну-ка, кто там бродит по сцене? Кто там дрожит, путает слова, чему вас учили, милость-сдарь, пять лет в орденоносном имени Трудового Красного Вымени? Кто вас натаскивал? Проф такой-то, дважды лауреат, как же, знаем… Увы. Для героя-любовника у вас ножки коротковаты, а характерных у нас что собак нерезаных. Разве что восьмой поднос выносить в четырнадцатом составе.

23
{"b":"850290","o":1}