Литмир - Электронная Библиотека

Ночь протекала над миром синяя и прозрачная. Луны не было, но казалось, будто все было залито лунным светом, казалось, что ясно видны были серые полотнища болот, гладь воды и далекий лес, из которого он недавно вышел… Но это только казалось так, угадывалось памятью, вспоминалось по прошлым лунным ночам: серый туман болот и мертвящий свет.

В те далекие лунные ночи было страшнее сидеть у костра и не спать; тогда было страшно смотреть в бесконечный туман болот, будто кто-то чужой и непонятный мог вдруг пройти стороной, показаться под лунным светом и медленно кануть в туман…

И когда Коньков думал об этом, он терял над собою власть, и чудилось ему тогда всякое, о чем смешно было вспомнить на рассвете, да и не вспоминалось в общем-то никогда при солнце. Он не любил ночевать на болотах в лунные ночи.

Теперь луны не было, только мелкие звезды мутно мерцали в небе, но было холодно в эту ночь и жутко, и Коньков мучительно поджидал рассвета, подавляя гнет. Но он еще долго просидел в одиночестве у костра, передумал обо всем, о чем только можно думать ночью у костра, заглушая этими думами и спорами с нереальными какими-то людьми ненасытный и упрямый страх, который нежданно пришел к нему…

А когда посветлел восток, он разбудил Волосова и с зябким смехом сказал ему:

— Будет тебе храпеть! Вставай…

Волосов долго откашливался, сопел, дул в угасшие было угли, покряхтывал и, наконец, спросил:

— А какая, ветеринар, разница, между рагу и гуляшом? Сколько лет живу, а никак понять не могу.

Но ответа не стал дожидаться и спросил опять:

— Ты что же, не спал?

— Не спалось…

Волосов захохотал, довольный.

— Хорошо я тебя напугал! — говорил он, толкая Конькова в плечо. — Небось про утопленника думал всю ночь?

— Да нет, — перебил его Коньков. — О другом… Дочка у меня сегодня спрашивает, а почему, дескать, озеро называется Кушаверо? Вот я и думал…

— Брось! Дочка… Знаю! Я, понимаешь ли, спать не могу, когда все кругом спят… Так я тебя вроде бы в сиделку превратил, вроде бы ты адъютант при генерале… Генерал спит, а адъютант начеку… А Кушаверо-то? Кушаверо потому, — сказал он хитро, — что верь, значит, в куш… Вот так я это дело понимаю…

— Лежит тут… среди болот, — сказал возбужденно Коньков. — Ничейное! А попробуй возьми! Вот оно — все перед тобой! На, бери… тащи в избу! Ни кладовщика тут тебе, ни бухгалтера — неси… Куш-то он куш, да неверный… Куш-то твой, — закончил он ворчливо и, поглядывая исподлобья на озеро, улыбался мрачно и страшно.

А Волосов долго смеялся, согреваясь хриплым смехом, который сотрясал его, и, не понимая Конькова, был очень доволен собой и своей шуткой об утопленнике, которая, как он думал, не давала спать ветеринару.

Когда небо на востоке стало прозрачным, они пошли к лодкам.

Лошадь тихо заржала им вслед, напоминая о себе, но хозяин пригрозил ей кулаком и сказал знакомое: «Вольно».

Она стояла, привязанная к стволу дерева, и испуганно провожала их взглядом, пока они не скрылись за деревьями. Потом она слышала стук железа, приглушенные голоса и плеск воды… И смолкло все.

Она осталась одна на черном, обожженном острове, пропахшем едкой гарью. Запах этот был ядовит и неприятен. А она, усталая и голодная, всю ночь протомилась в этом тяжелом запахе, и теперь у нее стучало в ушах, будто били по голове чем-то тупым и мягким… И даже утренний ветер, который зашумел наверху, не принес ей облегчения. Она уже ничего не могла учуять, кроме запаха гари, а свет, который растекался по небу, болезненной резью отдавался в глазах, и ей казалось, будто весь этот белый, холодный свет искрился, ожигая глаза… Ветер, который ровно шумел в вышине, сменил направление, и теперь от угасшего костра к лошади потянулся дым. Она позабыла о хозяйском приказе и, отфыркиваясь, не в силах уже переносить этот новый горячий запах дыма, пошла прочь… Но удила больно рванули ее, и она покорно остановилась.

Она не помнила, сколько прошло времени, и не понимала, светло ли теперь или опять наступила ночь… Но услышала голоса и среди этих голосов — голос хозяина. И тогда она заржала просяще и жалобно.

Потом она слышала, как хозяин ругался, как кричал обозленно, и хотя лошадь понимала, что он кричал не на нее, она все же чувствовала себя виноватой и прижимала уши, ожидая удара…

Потом хозяин взвалил ей на спину холодную и мокрую тяжесть, и эта тяжесть обвисла у нее по бокам, странно покалывая и холодя. Она старалась чутьем понять, что это было, но не могла уловить ничего, кроме запаха гари. Этот запах был так силен и неистребим, что лошадь и его как будто уже перестала замечать. Она только чувствовала, что весь мир, окружавший ее, был чужим и погибшим для нее, непонятным, словно ядовитый запах вытравил в этом мире частицу жизни… И одно лишь она ощущала во всей полноте — ту непосильную тяжесть, которую хозяин взвалил ей на спину… Тяжесть эта давила и пронизывала ледяным холодом. Лошадь ждала, когда же хозяин сделает так, что ей будет легко и удобно нести эту тяжесть, но он не торопился этого делать и долго еще ругался с другим человеком, который скоро опять ушел. Лошадь слышала грохот железа и всплески воды, как это было раньше, когда они уходили вместе…

Теперь она знала, что хозяин, оставшись один, скажет ей что-то ласковое, поправит поклажу на ее спине и они наконец пойдут домой.

Она вспомнила дом, и ей представилось вдруг, как ходила она недавно по мокрой земле возле дома и выщипывала старую траву. И она опять заржала нетерпеливо. Но хозяин медлил и не подходил к ней.

А когда, наконец, подошел и молча потянул за поводья, она с трудом пошла, смутно видя его перед собой, словно хозяин ее растекался, менял свои очертания, искрился и сгорал, словно это и не хозяин вовсе был, а кто-то чужой и непонятный, то ли к ней идущий, то ли уходящий от нее, как лесное то существо на седых ногах.

Лошадь слышала, как чавкала и плескалась у нее под ногами вода, и чувствовала, как ноги ее увязали, не находя опоры, слышала, как опять ругался хозяин, совсем не похожий на старого, доброго хозяина. Но в ушах ее все так же шумно и горячо стучало, на спине переваливалась, словно стараясь свалить, холодная тяжесть, и лошадь уже не пугалась ругани, хотя и понимала себя виноватой в том, что устала, в том, что не видит дороги и плохо слушается…

Но теперь ей и ругань эта казалась неполной и нестрашной, как выцветший мир, в котором она шла, напрягая последние силы. Все это было не страшно и непонятно теперь: вся эта ругань и брань, вся эта рвущая боль в губах, — лошади чудилось, что это когда-то давно уже было, и она давно уже привыкла ко всему, и что надо только идти вперед, чтоб услышать когда-нибудь от хозяина единственное то слово «спать», которого она сейчас дожидалась…

А все, что он ей кричал теперь, — все это было не то, не те слова, и лошадь перестала прислушиваться к ним.

Хозяин все так же неясно и странно темнел у нее перед глазами, проваливаясь во мхах и снова вырастая, чтоб опять провалиться. Лошадь видела, как он остановился, и ей вдруг показалось, что она услышала знакомое слово…

Коньков стоял перед трещиной и, подталкивая лошадь, кричал азартно:

— Гоп! Гоп!

Он прыгнул сам и снова выкрикнул все те же короткие и отрывистые слова, которые были знакомы ей, лошади.

— Гоп! Да что ты, дура, стоишь! Прыгай! Ну… Гоп! Гоп!

И рванул ее с силой.

Лошадь почувствовала свирепую боль, услышала, как лязгнуло железо на зубах, и — прыгнула.

Хозяин вдруг вырос перед ней, огромный и непонятный, а она смотрела на него откуда-то снизу и чувствовала холод, который вывалился вдруг из мокрой той тяжести на ее спине и охватил с ног до головы… Она поняла, что упала, и хотела подняться, но это не удалось сделать сразу, и она, пронизанная цепенящим холодом и страхом, рванулась опять и опять. Но и эти усилия подняться растратила впустую. Передние ноги никак не находили опоры, хотя бы жиденькой и неустойчивой, о которую можно было бы оттолкнуться. Шея ее и голова лежали в водянистом, утопающем мхе у ног хозяина. А сам хозяин смотрел на нее сверху и кричал ей что-то жуткое.

38
{"b":"850247","o":1}