Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Огонь!! — пронзительным, нелепым, диким голосом ору я команду на батарею.

— Огонь! — спокойно командует капитан Смирнов, вынимая папиросу изо рта.

Батарея грохочет. В ушах звон, голова трещит.

— Вольноопределяющийся! Не выкрикивайте так громко команду, вы ведь сами заглушаете свои слова, — спокойно осаживает меня капитан.

Нервы успокаиваются. Пашин возвратился. Но у него на глазах слезы: ездовому (не знаю его фамилии), близкому знакомому Пашина, земляку, подносившему на батарею снаряды, большим осколком вспороло живот, и кишки выпали.

— Где же он, твой земляк? — задаю дурацкий вопрос.

— Разве не видишь?

Ай-ай, прямо возле окопа фельдшер с красным крестом на рукаве и сам тот раненый запихивают синие грязные кишки назад под гимнастерку. Пашин с размаху швыряет в окоп желтую кожаную сумку с инструментом для соединения кабеля и бросается туда, где лежит его земляк с выпавшими кишками. Но несчастный уже скрючил на груди немытые, руки и на глазах синеет, чернеет… Фельдшер крестится, Пашин — тоже и рукавом смахивает слезы, будто мух отгоняет. Мне на этот раз хочется сделать, как и они, да рука не поднимается: при виде этих порванных кишок я верю и не верю, что есть нечто, что зовется Богом.

Вечером старший приказал нам, команде телефонистов, построиться. Построились, ждем.

Пришел командир, поздоровался, поблагодарил за «молодецкую работу» и в конце особо торжественным голосом объявил:

— Поздравляю, братцы! Все будете представлены к Георгиевским крестам.

Старший потом пояснил, что мне, Пашину и другим телефонистам будет крест 4 [-й] ст[епени], а ему, старшему, и Беленькому, представленным уже к 4 [-й] ст[епени] за 7-е августа, будет 3-я степень.

Затем командир отправился проводить такую же церемонию с отобранными для награждения из всей батареи (мы строились отдельно на наблюдательном пункте).

А я сидел и горько размышлял: «Какие же мы герои… Георгиевские кавалеры? Если бы не боялись наказания, если бы не воинская дисциплина, ни один из нас — ни я, ни Пашин, ни Беленький — и с места, конечно, не сдвинулись бы. Да и ходили на „молодецкую работу“ по очереди, подчас отчаянно препираясь, кому идти…»

А Беленький уже прыгал, как ребенок, и лез целоваться. Пашин, как скромный мужичок, сиял от внутренней радости: ведь он теперь будет Георгиевским кавалером и таким заявится в свою деревню в Костромской губернии; правда, временами он мрачнел, отвернувшись, крестился и вздыхал: «А-ах… царство небесное!» И все заботился, чтобы на могилке друга поставить непременно березовый, из сырого дерева, крепкий крест. «А вы напишете на нем», — просил меня. — «Хорошо».

Бегство

29 августа.

Не довелось нам — ни ему ставить, ни мне надписывать… 27 августа, около одиннадцати-двенадцати часов ночи, только я угрелся перед сном грядущим — тревога: снимаемся с позиции. Ехали ночь, весь вчерашний день, едем сегодня… По моему компасу выходит: северо-восток, юго-восток, но восток и восток… Что это? Почему?

Едем быстро, останавливаемся редко, не более как минуты на три, иногда на пять, и снова едем, едем и едем…

Неужели отступаем? Едем, а сзади нас, где-то далеко, не утихая, гремит канонада.

31 августа.

Отступаем… Едем день и ночь, с редкими, коротенькими привалами. Ай, как же хочется спать! Сил нет. Пусть догонят, убьют, только бы лечь и задремать на травке под деревом… Сил нет идти, а садиться на двуколки нам, телефонистам, запрещено. Один ездовой упал, задремав на передке, и попал под колеса пушки. Счастливый! Положили в санитарный фургон — там выспится всласть. Мой добрый гений — Ехимчик. Когда старшего поблизости нет, разрешает мне проехать немножко на его двуколке, а сам слезает, будто бы по физиологической надобности. На привалах пишу, чтобы не уснуть. Но рука и мозг не слушаются меня.

Ночью со всех сторон светят прожекторы. Чаще и чаще полыхают зарева.

Глухо гудит канонада, но в какой стороне — невозможно уловить.

Догоняем какие-то длиннющие обозы. Раза три мы уже были вынуждены обходить их по полю, по пашне, по канавам. Они загородили дорогу и ползут как черепахи.

Появилась пехота. Валит в беспорядке…

Рассказывают о разбитых немцами обозах, о брошенных повозках, зарядных ящиках — и спасенных дамских шелковых штанишках, блузках, серебряных ножах и вилках, награбленных мародерами, главным образом обозниками.

Заняли было позицию. Но через полчаса оставили и поехали еще быстрее… Мы удираем, мы бежим… А где же враг? Его нет…

Вот и Вержболово! Граница. Эх!

Появилась масса пехотинцев-«шатунов», которые потеряли или бросили свои части. «Спасайся, кто может!» — цинично говорят они и бегут, бегут на восток. Не армия, а сброд. Командир наш то молчит, сжав зубы, то бросается на «шатунов» с плетью. Их ловят, собирают десятками, назначают начальника и гонят под присмотром. А они все равно разбегаются, чтобы где-нибудь «урвать» хоть какую-нибудь еду.

В России после Германии я чувствую себя… будто вышел из чего-то душного и такого, где все-все известно и нет поэзии, и вышел на свежий, вольный и убогий воздух…

Хочется и в России, здесь, видеть эти удобные, обсаженные деревьями шоссе, красивые кирпичные домики (и прочее и прочее, — вид немецкого поля стоит перед глазами: дренаж, разбросанные вдоль только что вырытой канавы дрены, культура), но чтобы и наш простор сохранить, поэтический размах и приволье лесов, лужков. Или это привычка к своему? Или это две души во мне — восточная и западная? И грустно, хочется чего-то лучшего, и радуюсь, что вырвался из духоты.

2 сентября.

Пишу вечером на биваке. Приехали разведчики. У одного ранен конь. Видели неприятельскую кавалерию и цепи неприятельской пехоты за м. Шумское… значит, верстах в пяти от нас. Яростно гремит артиллерия. Где?

Жители-жмогусы уезжают. Погода хмурая. Часто моросит дождь. А они не замечают мерзкого ненастья. С телег падают в грязь плохо уложенные убогие пожитки — поднимают машинально, потому что прибиты горем. Гонят скот. На телегах шебуршатся и визжат поросята. Из мешка вывалилась буханка хлеба.

— Эй, дядька! Хлеб потерял!

Поднимает и, не обтерев, бросает на телегу. Хотел я купить у этого, спрашивал и у многих других — ответ один: «Нейра» (нету). Женщины плачут.

Туман, дымно, сыро. Горят костры. В болоте тонул солдат-обозник с повозкой. Сам выкарабкался, а брошенная лошадь захлебнулась.

Перебранка с жителями из-за картошки, яблок. Хлеба нет четвертый день. Хочется есть, в животе уныло.

Бравый краснолицый казачий офицер проскакал на быстром, как огонь, коне. Кричит:

— Ребята! Немец прет назад, отступает! Не падай духом!

Никто ему не поверил.

— Глянь, какой сытый, разъелся… Не падай духом, — бурчит наш запасной, туляк Изотов.

А какой-то пехотинец, ни на кого не глядя, бросает многозначительные слова:

— В России людей много, надо их сгубить, чтобы…

А что — «чтобы», он не объясняет, но и без этого у всех растет небезопасная для таких порядков злоба.

Одно правда: у нас есть «господа офицеры», но нет полководцев. Потому такое отступление.

Убежавшие из плена говорят, что Волковышки забиты мирными беженцами, а немецкие солдаты все взламывают, всюду ищут, в погребах, в подвалах. «Мы с ними культурились, а они с нами свинячатся», — кто это сказал? Или, может быть, я сам придумал? Не знаю. Но все — скоты двуногие. Да здравствует война — уничтожение скотов скотами! Мы не люди, мы — быдло…

Сошел с ума пехотный капитан из нашего батарейного прикрытия. Стал ругаться самыми грязными словами, такими же словами бранить Бога, наносить себе раны. Его связали.

Нескончаемо прут обозы. У докторов и чиновников в руках револьверы: прокладывают, размахивая ими, дорогу своим многоценным подводам.

13
{"b":"849559","o":1}