Когда при царе я ждал казни, я был спокоен. Я знал — я послужил, как умел, народу: народ со мной и против царя. Когда теперь я ожидал неминуемого расстрела, меня тревожили те же сомнения, что и год назад, за границей: а что, если русские рабочие и крестьяне меня не поймут? А что, если я для них враг, враг России? А что, если, борясь против красных, я, в невольном грехе, боролся с кем? С моим, родным мне, народом.
С этой мыслью тяжело умирать.
С этой мыслью тяжело жить.
И именно потому, что народ не с нами, а с Советскою властью, и именно потому, что я, русский, знаю только один закон — волю русских крестьян и рабочих, я говорю так, чтобы слышали все: довольно крови и слез; довольно ошибок и заблуждений; кто любит русский народ, тот должен подчиниться ему и безоговорочно признать Советскую власть.
Есть еще одно обстоятельство. Оно повелительно диктует признание Советской власти. Я говорю о связи с иностранными государствами. Кто борется, тот в зависимости от иностранцев — от англичан, французов, японцев, поляков. Бороться без базы нельзя. Бороться без денег нельзя. Бороться без оружия нельзя. Пусть нет писаных обязательств. Все равно. Кто борется, тот в железных тисках — в тисках финансовых, военных, даже шпионских. Иными словами, на границе измены. Ведь никто не верит в бескорыстие иностранцев. Ведь каждый знает, что Россия снится им как замаскированная колония, самостоятельное государство, конечно, но работающее не для себя, а для них. И русский народ — народ-бунтовщик — в их глазах не более, как рабочая сила. А эмигранты? А те, кто не борется, кто мирно живет за границей? Разве они не парии? Разве они не работают батраками, не служат в африканских войсках, не просят милостыни, не голодают? Разве «гордый взор иноплеменный» видит в них что-либо иное, кроме досадных и незваных частей из низшей, из невольничьей расы? Так неужели лучше униженно влачиться в изгнанье, чем признать Советскую, т. е. русскую власть?
Ну а если ее не признать? За кем идти? О монархистах я, конечно, не говорю. Вольному воля. Пусть ссорятся из-за отставных «претендентов». Я говорю только о тех, кто искренно любит трудовую Россию. Неужели достойно «объединяться» в эмигрантские союзы и лиги, ждать, когда «призовут», повторять, как Иванушка-дурачок, легенды и мифы и верить, что по щучьему велению будет свергнута Советская власть? Мы все знаем, что эмиграция болото. Для «низов» — болото горя и нищеты. Для «верхов» — болото праздности, честолюбия и ребяческой веры, что Россию нужно «спасать». Россия уже спасена. Ее спасли рабочие и крестьяне, спасли своей сознательностью, своим трудом, своей твердостью, своей готовностью к жертвам. Не будем смешивать Россию с эмигрантскими партиями. Не будем смешивать ее с помещиками и буржуазией. Россия — серп и молот, фабричные трубы и необозримые, распаханные и засеянные поля. Но если бы даже Россия гибла, эмигрантскими разговорами ее не спасешь.
Многое для меня было ясно еще за границей. Но только здесь, в России, убедившись собственными глазами, что нельзя и не надо бороться, я окончательно отрешился от своего заблуждения. И я знаю, что я не один. Не я один, в глубине души, признал Советскую власть. Но я сказал это вслух, а другие молчат. Я зову их нарушить молчание. Ошибки были тяжкие, но невольные. Невольные, ибо слишком сильная буря свищет в России, во всей Европе. Минует год, или два, или десять лет, и те, кто сохранит «душу живу», все равно пойдут по намеченному пути. Пойдут и доверятся русскому трудовому народу». И скажут:
Мы любили Россию и потому признаем Советскую власть.
Борис Савинков. Сентябрь 1924.
Внутренняя тюрьма»[235].
11 сентября 1924 г. на Политбюро обсуждался вопрос об открытом письме Савинкова. Было принято решение:
«а) Не возражать против напечатания письма Савинкова. Предложить тов. Менжинскому озаботиться о напечатании за границей;
б) Указать редакциям газет на необходимость помещения статей, комментирующих письмо Савинкова»[236].
Статья была опубликована в советской и иностранной прессе. Она явилась любопытным человеческим документом, пролила дополнительный свет на роль правительств и разведок западных стран в борьбе против советской власти.
Учитывая то, что комментарии в советских газетах в адрес Савинкова были весьма резкими, 14 сентября 1924 г. Ф.Э. Дзержинский пишет в Секретариат ЦК РКП(б) Молотову: «Наша вся пресса по отношению к Савинкову заняла не совсем правильный тон. Его слишком лично задевают и оскорбляют. Это никоим образом недопустимо, ибо Савинков не будет иметь никакого импульса разоблачать то, что знает, и затем — для колеблющихся такое отношение с нашей стороны к Савинкову может заставить дальше оставаться в белогвардейском лагере. Савинков уже сам убил себя политически, теперь надо использовать его в смысле получения от него показаний о Франции, Польше и т. д. и в смысле разложения эмигрантщины. Просьба дать нашим всем газетам, в том числе и юмористическим (вроде Заноза с Перцем) соответствующие директивы, а именно:
1. Савинкова лично не унижать.
2. Не отнимать у него надежды, что он может выйти в люди.
3. Влиять в сторону побуждения его к разоблачениям путем того, что мы не возбуждаем сомнений о его искренности, но вместе с тем перепечатываем о нем всякие гадости белой иностранной печати»[237].
15 сентября 1924 г. Политбюро принимает решение дать директиву отделу печати о Савинкове.
«1. Дать директиву Отделу печати наблюдать за тем, чтобы газеты в своих выступлениях о Савинкове соблюдали следующее:
а) Савинкова лично не унижать, не отнимать у него надежды, что он может еще выйти в люди;
б) Влиять в сторону побуждения его к разоблачениям путем того, что мы не возбуждаем сомнений в его искренности;
2. Поручить Отделу печати на основании этой директивы дать разъяснения редакторам газет и предложить им все возбуждающие сомнения статьи и т. п. согласовывать с Отделом печати»[238].
В это время Б.В. Савинков пишет письмо Философову:
«Дорогой друг Дмитрий Владимирович.
Пишу Вам «друг», хотя и прочел Вашу статью, вернее, отрывки из нея… В этой статье меня больше всего поразило, что Вы думаете, что я «заманиваю» Вас в Москву. Что дало Вам основание думать так.
Я перед Вами виноват очень, но только в одном — в том, что не успел переговорить с Вами до конца. Ни в чем другом я не виноват, и через год, два, три Вы в этом убедитесь сами. Вы приписываете мою «перемену» авантюризму. Подумайте спокойно. Разве при царе я не был долгие годы «скромным эмигрантом». И неужели Вы из тех, кто искренно верит в мой «авантюризм».
Истина проще. Я увидел, что побежден, что мы все побеждены, и сказал это вслух. Не сказать этого в моем положении значило бы снова звать на борьбу. А звать я уже не мог. И не только потому, что борьба оказалась бесплодной. Вы это знаете, но и еще потому, что для меня стало ясно, что она не нужна. Это стало для меня ясно еще в 1923 г. и только приезд «друзей» сбил меня с толку. Не думайте, что я ехал, решив тайно от Вас сдаваться. Нет я сам не знал, что я буду делать. Это в огромной степени зависело от того, что я здесь увижу. А увидел я очень многое, для себя /и для всех, конечно/ очень неожиданное. Неожиданное не только в смысле нашей борьбы, но и того, что здесь происходит. Вы слепы, и Вы мне теперь не поверите и снова обрушитесь на меня. Но и у Вас когда-нибудь раскроются глаза. Не могут не раскрыться. Россия оживает и оживает не вопреки, а при помощи Советской власти. Думайте обо мне, что хотите, но я утверждаю, что это так и что люди за границей не понимают ничего, ибо живут воспоминаниями о 19 и 20 гг. Ну, да что… Убедить Вас я не смогу и хочу одного: вспомните обо мне, когда жизнь заставит признать Вас свою ошибку, как я признал свою.