Миколка нарвал листиков, сунул в рот — кисло и терпко стало во рту, — неужели так рано щавель? Нужно запомнить место и сегодня же прийти с корзиной — соль есть, вода в колодце есть, щавеля принесу — вот тебе и суп. Первый весенний суп!
Миколка напихал щавеля в карманы и за пазуху, где тепло лежали пятьдесят неистраченных тысяч, и сказал Первинке:
— Теперь уж мы с тобой, Первинка, на ногах! Вода в колодце есть, соль есть, и щавель имеем! — И Миколка поднёс Первинке горсть щавеля, а другую горсть себе в рот засунул. — Пошли!
Собачура, улёгшаяся неподалёку, радостно поблёскивая глазами, поднялась и пошла за ними.
— Ну ты, приблудная! — крикнул Миколка. — Ты что привязалась? Делать тебе нечего? Такая верзила вымахала, одним своим видом кого хошь напугаешь!
Собака сразу поняла, что Миколка разговаривает с ней, весело завертелась на одном месте, подпрыгнула и побежала вокруг Миколки, вокруг Первинки — кругами, кругами. Откуда-то из-под бугра выгнала сразу трёх зайцев, но за ними не погналась, в другой раз успеет.
Выбежав на холмик, собачура остановилась. Она застыла, вглядываясь в дорогу, вдруг разинула пасть и залаяла. Увидела что-то. Голос у неё был, как у танка!
Первинка присела от неожиданности, а собака всё громыхала, оглядываясь на Миколку.
От села по дороге шёл какой-то человек. Он был ещё далеко, но по тому, как он шёл, прихрамывая, Миколка сразу узнал его. Это был сосед, дед Ратушняк.
— А ну перестань! — сказал Миколка собаке. — Это дед Ратушняк. Будешь лаять может и отлупить.
Собачура обиженно прищурилась, но лаять перестала.
— Диду! — крикнул Миколка. — Это я! Мы с Первинкой домой идём!
— Где же это ты бродишь всю ночь?
— Сами видите, какая дорога, — ответил Миколка, — да и Первинке идти трудно. Гляньте, какая теперь у нас Первинка!
Дед Ратушняк почесал Первинку за ухом, посмотрел, потрогал вымя и спросил:
— Сколько же ты за неё отдал?
— Сто пятьдесят… А были по четыреста!
— Ну что ж, — сказал дед, — может, она этих денег и стоит. Пойдём-ка домой, а то мать места себе не находит!
— Отца-то ещё нет?
— Нету пока. Но Петро вчера на станции был — идут, говорит, эшелоны, солдаты домой едут.
— Диду, а вдруг отец не придёт?
— Как это не придёт?
— Ну, убьют его немцы — и всё.
— Не убьют… Ого! А это откуда — такая псина?
— По дороге прицепился. Первинку хотел съесть, да я его камнем… Гляньте, диду, какого я щавеля нарвал!
Дед взял листочек, пожевал.
— Где?
— А здесь, в овраге.
— В каком? В этом овраге?
— Вон там, под тем боком.
— Заведём корову до дому и вернёмся. Что-то рано щавель пошёл, но, может, оно и к лучшему…
— А понюхайте-ка у меня за шеей, — сказал Миколка и быстро развязал платок.
Дед нагнулся, всунул свои рыжие усы Миколке за воротник и долго внюхивался.
— Чем-то пахнет, — сказал он.
— Да вы внюхайтесь получше!
Дед снова наклонил свою жёлтую и сухую маковую головку, долго бормотал, закашлялся.
— Чем-то пахнет, — сказал он. — Только чёрт его знает чем, но чем-то приятным.
— Это духи, диду! В парикмахерской на базаре, за двадцатку…
— Может, и духи… но за двадцатку! Я бы не дал!
Миколка завязал платком шею:
— А я дал.
Подошли к Миколкиной полусгоревшей хате. Она стояла в обгоревшем саду, рядом с обгорелым сараем, остались от неё только исцарапанные кошками белые углы, да два окна из десяти. Была хата большой, строил её ещё отцов дед, казак.
Посреди дороги чернел колодец с обгорелым журавлём.
— Надо бы сухое деревце найти, — сказал дед Ратушняк, — журавля сменить. Но где его, к чёрту, найдёшь, если в хате топить нечем.
Дед Ратушняк, как и все в деревне, сжигал потихоньку в печке солому с собственной крыши.
— Вы ведите Первинку в сарай, — сказал Миколка деду, — а я к маме.
Он открыл потихоньку дверь, вошёл в хату.
Мать лежала на печке, укрытая старым отцовским пиджаком.
— Мамо? — крикнул Миколка. — Я корову купил! Дед Ратушняк в сарай её повёл! Первинкой зовут!
Мать вздрогнула, повернула к Миколке своё больное лицо. А от стенки, из-за матери, сразу вынырнули две головы и в один голос залопотали:
— Наш Миколка корову купил! Наш Миколка корову купил!
— Я её вчера ещё купил, но сами знаете — какая дорога…
— Так ты что, в степи ночевал?
— Замёрз немного. Но под утро солнце взошло, смотрю — дед Ратушняк идёт. Смотри, мама, пятьдесят тысяч осталось, а ещё я щавеля нарвал! В овраге!
— Ты хоть ел что-нибудь?
— Щавель. И Первинка ела. Теперь мы его будем корзинами носить. С дедом! А придёт отец — с отцом! Со щавелём мы не пропадём!
— А какая она из себя? — тихо спросила мать.
— Чёрненькая. И рога — венчиком. На весь базар такая одна была. Три стакана в день даёт. И не бодается!
Миколка встал коленями на лежанку, развязал платок.
— Мамо, понюхайте у меня за шеей — чем пахнет?
Мать прижала Миколку к себе, и он почувствовал её горячее дыхание.
— Где ж ты, сыночек, такими хорошими духами надушился?
— В парикмахерской на базаре. За двадцатку!
— Миколка, Миколка! Дай и нам понюхать! — заныли брат с сестрой, потянулись к Миколкиной шее и, наверно, вынюхали бы всё Миколкино счастье, если б в хату не зашёл дед Ратушняк.
— С покупкой вас, Мария, — сказал он, — с молоком в вашей хате!
— Пошли доить! — крикнул Миколка и спрыгнул с лежанки.
— Подоить-то подоим, а чем кормить будем?
— Трава скоро будет, дедушка!
— До той травы можно ещё и ноги протянуть, — сказал дед. — Ну ладно, на моей хате осталось немного соломы, пускай пока её жуёт, когда-нибудь отдадите.
— А будет она солому-то есть? — спросила мать.
— Будет, ещё и спасибо скажет. Топором порублю, тёплой водой побрызгаю.
Со двора послышался шум. Миколка выглянул в окно.
У ворот стояли женщины с вёдрами, указывали коромыслами на Миколкин колодец.
— Что там такое? — спросил дед, подходя к окну.
— Сейчас узнаю, — сказал Миколка и выбежал во двор.
У колодца лежала та самая степная собачура и скалила зубы, когда кто-нибудь из женщин приближался к колодцу.
Миколка сразу обрадовался, чуть снова увидел её, но решил показать, кто тут хозяин.
— Эй ты, приблуда! — закричал он. — Прочь от колодца, чтоб и духу твоего тут не было!
Собака нехотя поднялась и грустно посмотрела на Миколку. Они были почти одинакового роста — Миколка и собака — и так смотрели друг другу в глаза. Собака высунула вдруг красный горячий язык и лизнула Миколку в щёку. Миколка растерялся, оглянулся на женщин, на деда Ратушняка, вытер ладонью собачий лизок.
— Будешь лизаться — вообще прогоню. А пока ложись у сарая, стереги Первинку. Дай людям воды набрать. Поняла? Как звать тебя, я не знаю, а придумывать имя поздно — ты уже большая. Буду тебя звать просто — Собакой. Пошли.
Опустив голову, Собака пошла за Миколкой к сараю, легла у дверей.
Проходили дни. За какую-то неделю Первинка съела всю улицу. Миколка водил её от хаты к хате, выдирал из-под стропил последние клочки соломы.
Теперь каждое утро выбегал он в сад смотреть, как там растёт трава.
Огород копать было рано, и Миколка взял грабли. В серых и голубых яблоневых телах уже говорила весна, негромко, но говорила. А яблони как будто прислушивались сами к себе, и особенно та, возле хаты — Воловья мордочка, которая созревает, когда косят рожь. Ветку её расколол снаряд, и Миколка замесил глины, замазал рану на яблоне, прижал ветку к стволу, обвязал старым мешком и пошёл посмотреть, как там груши.