— И сколько ж молока даёт ваша беленькая? — спросил он у хозяина.
— Если корм добрый — до двух вёдер.
— А сколько за неё хотите?
— Да за четыреста отдам.
Четыреста тысяч! Миколка почувствовал, что его двести за пазухой пошевелились.
Осталось три коровы, и Миколка побрёл к ним. Но две, оказалось, уже проданы, а третья стояла за возами с таким видом, что к ней никто и не подходил.
То, что была она чёрная, — это полбеды. Миколке даже понравилось, что она чёрненькая и рожки венчиком, но то, что она шаталась под ветром, и рёбра её просвечивали, и вымя было размером с яблоко, — это уже никуда — ни корова, ни коза.
Продавала её тётенька, на которой не было даже фуфайки: серый пиджак — рукава по локти, на одной ноге — чуня, на другой — калоша, привязанная проволокой. Нос её посинел от мартовского ветра, латаный-перелатаный платок торчал над головой, как скворечня. Под мышкой тётенька держала охапку прошлогодней травы, верёвку и хворостину. Так они и дрожали вдвоём с коровой на опустевшем базаре, на серой земле, под серым небом.
Миколка обошёл их и раз, и второй и, оглянувшись, нет ли кого поблизости, быстро прошептал:
— Тётя, а сколько вы за неё просите? Так, чтоб отдать?
У тётеньки текли из глаз слёзы — то ли от ветра, то ли бог знает от чего. Не глядя на Миколку, тихим простуженным голосом она сказала:
— Отдам за сто пятьдесят.
— А она хоть доится?
— Три стакана в день.
— Тётя, — сказал Миколка. — Мне ещё далеко идти. Берите скорей свои деньги, а то поздно уже.
Миколка присел, вынул из-за пазухи деньги и на коленке красными тридцатками отсчитал все сто пятьдесят тысяч. Каждые пятьдесят тысяч мать перевязала верёвочкой, так что три раза по пятьдесят — и корова твоя. Да ещё пятьдесят в запасе!
— Нате, тётенька.
— А ты-то откуда будешь? Как же тебя одного послали?
— Да я из Кумаров, слыхали? Мамка больная, на печке лежит, да двое малышей. А батю с войны ждём. Берите! Берите!
Пока тётенька, шевеля сухими губами, скрюченными пальцами пересчитывала деньги, Миколка ещё раз осмотрел коровёнку. Теперь она была своя, домашняя, и теперь она понравилась ему на всю жизнь, и так понравилась, что, откуда ни возьмись, вдруг и духи снова запахли под носом. Миколка глянул в коровьи глаза и спросил:
— А как тебя зовут?
Коровёнка мигнула, в глазах её, тёмно-голубых, что-то мелькнуло, а что — не разобрать.
— Ну, сынок, бери её и веди да присматривай там за ней дома. Она у меня смирная, не билась, не бодалась, ела что давали. — И тётенька отдала Миколке верёвку и клочок прошлогодней травы.
— Пойду, — сказал и Миколка, — а то скоро стемнеет.
Он взял верёвку, и коровёнка послушно пошлёпала за ним по серой базарной земле домой, в Миколкино село.
Они отошли далеко и уже издали оглянулись — тётенька стояла на том же месте и глядела им вслед, вытирая слёзы.
— Тётя! — крикнул Миколка. — А как же её зовут?
— Первинкой, сынок, Первинкой…
По улицам городка прошли они спокойно. Напрасно Миколка набрал полные карманы камней: собак в городе почти не осталось — одних перестреляли, другие разбежались, попрятались с перепугу по лесам и оврагам. Миколка с Первинкой вышли на дорогу, и тут началась ужасная грязь.
Убегая, немецкие танки и машины изгрызли, измяли землю. Чуть не на каждом шагу Миколкины чуни засасывало грязью, и пока он выдёргивал одну — увязала другая. Хоть плачь!
Вечерело, темнело прямо на глазах. Брошенные по краям дороги в грязи и болоте немецкие танки и машины казались сейчас особенно страшными. Казалось, в них кто-то есть, кто-то сидит и смотрит.
Первинка прижималась к Миколке и мелко дрожала, когда они проходили мимо убитых коров и лошадей.
Так они шли вдвоём, пробираясь между танков и пушек, мимо перевёрнутых машин, обгоревших телег. Тихо и пусто было на дороге и в степи.
Кое-где возле машин валялись разбитые, медью окованные сундуки со всяким добром — цветастыми рушниками, хромовыми сапогами, и Миколка знал, что ничего трогать нельзя — заминировано.
Пахло какими-то лекарствами, горелой шерстью.
Первинка еле плелась, а Миколка нёс уже чуни в руке, шлёпал валенками прямо по грязи.
Впереди показался холм с каменным древним крестом. Этот холм с каменным крестом обозначал половину дороги.
На небо вышли звёзды, грязь под ногами немного подмёрзла.
Взошёл красный месяц, и в свете его танки сразу стали огромными. Казалось, вот-вот загремят, начнут палить.
Миколка побежал бы домой, если б не пудовые, разбухшие валенки.
Но вот и половина дороги, полпути. При свете луны видны в каменном кресте дырки от пуль. Но что это? Под крестом у сгоревшей машины стоит кровать!
Тёмная широкая кровать с золотыми спинками стоит под крестом у дороги.
Спину Миколкину продрало морозом: шёл утром на базар — кровати не было. Кто же поставил её сюда?
Миколка стал внимательно присматриваться к «тигру» — немецкому танку, черневшему за крестом в кювете, — к самой кровати — нигде никого.
Светит червонный месяц над холмом, и тишина такая тихая, что даже холодная.
Миколка подошёл к кровати. Кровать — пустая, ни подушки на ней, ни одеяла, только доски, иссечённые пулями, да золотые спинки блестят при луне, как чёртовы очи.
«Присяду отдохну, — подумал Миколка, — а то сил больше нет. Да и Первинке надо дать что-нибудь».
Миколка подышал на руки, согрел их немного, привязал Первинку к кровати, а сам пошёл к «тигру». Там рос высокий и густой репейник. Надо же было «тигру» влететь в такой хороший репейник!
Миколка нагнулся, зашуршал прошлогодней травой. Хоть и прошлогодняя, а рвать тяжело, крепко в земле сидит. От «тигра» почему-то кошками воняет — вот бы сейчас та луковица пригодилась.
Набрав охапку репейника, Миколка бросил его перед Первинкой, на кровать.
— Ешь, а после дальше пойдём. А я пока рядом с тобой посижу.
Первинка зашелестела травой, а Миколка уселся, и сразу стал ему кто-то мазать глаза мёдом. Голова его склонилась на кровать, он поджал ноги и уснул.
Белая ночь стояла под луной, белая, как молоко в подойнике, и тихо жевала Первинка под каменным древним крестом, окружённая «тиграми» и «пантерами». Дожевавши свой ужин, Первинка и сама улеглась возле кровати, сомкнула свои очи.
Сколько Миколка спал — неизвестно. А проснулся он оттого, что кто-то начал его качать из стороны в сторону. Спросонок впрыгнул Миколка с ногами на кровать и увидел, что Первинка рвётся куда-то, что верёвка трещит, а огромная чёрная псина прыгает перед ней, пытается ухватить корову за ногу.
Миколка схватил камень, запустил в собаку. Но та подпрыгнула и села на дороге, весело глядя на Миколку. Миколка поддел комок земли побольше, бросил — но псина перебегала с места на место, весело махала хвостом, с наслаждением повизгивала.
А вокруг день-то уж был — белый-беленький. Солнце на небе высоко, морозец. Домой, Первинка, скорее домой, как там мама?
Миколка натянул на валенки чуни, отвязал Первинку, запустил в собаку ржавым осколком от снаряда и побежал к селу.
Перебежали овражек. Первинка запыхалась, задохнулся и Миколка. Надо передохнуть.
А псина за ними, тоже присела в стороне. Сидит, незапыханная, играет хвостом в репейниках и зубы скалит. Чтоб ты сдохла!
Миколка поискал камушек, да не нашёл. Далеко и чисто серела голая земля, чуть-чуть кое-где проклёвывалась на ней молодая травка.
Миколка наклонился, выщипнул бледно-зелёный листочек, попробовал на зуб. Кислый! Да это щавель!