Майор понял, что ему конец. Понял и крикнул во всю ширь своей могучей груди, чтобы было слышно у далекого берега:
— Прощайте, товарищи! Бейте гадов!
Солдат приставил дуло к голове беглеца и выстрелил.
Потом он закричал. Закричал тонким, пронзительным голосом, чтобы отогнать от себя страх, потому что впервые убил человека. Закричал и выстрелил еще трижды, чтобы дать знать начальству. И побежал по палубе, забыв про четырнадцать дней отпуска, побежал от страха, который охватил его своими холодными руками.
...Михаил услышал голос Зудина и первые выстрелы, когда уже подплывал к берегу. Течение заметно сносило его назад, буксир с баржей шумел где-то далеко, но прощальный клич майора прозвучал так внятно, словно рядом, за три-четыре шага. Без раздумий Михаил повернул к барже.
Спасение уже дышало ему в лицо, свобода коснулась своими мягкими крыльями его плеч. Но он не поддался искушению. Он твердо знал, товарищ в беде — надо выручать.
Михаила окружала ночь, тяжелая, как камень. Где-то вдали шумел, пенил воду буксир со стражей. И оттуда внезапно ударил в глаза сноп света. Встревоженные выстрелами часовые ощупывали поверхность реки лучами прожектора.
Снова загремели с каравана выстрелы, и пули запели над водой, догоняя и никак не успевая догнать скользящие белые лучи света, которые шарили по реке, искали беглецов. Языки света жадно лизали темную воду, шныряли вокруг. Увидев, что луч летит прямо на него, Михаил нырнул под воду. Нырнул с закрытыми глазами — испугался. Но там, под водой, все-таки взглянул вверх. Над его головой на воде лежал продолговатый круг призрачного света. Темная муть поднималась со дна реки, причудливые тени изгибались и покачивались над овалом блестящего, точно фосфорического, света, вода набегала со всех сторон на это странное око, а оно лежало на ее поверхности — настороженное, неподвижное. Смерть смотрела на Михаила, выжидала.
И может быть, от этого ледяного взгляда Скиба почувствовал, что ему не хватает воздуха. Сейчас он или вынырнет на поверхность, или же умрет здесь, не вдохнув напоследок воздуха земли. Снова закрыл глаза и поплыл вбок. Плыл долго-долго — по крайней мере так ему казалось. А когда наконец посмотрел вверх, снова увидел у себя над головой холодно мерцающий овал.
Оставаться под водой Михаил больше не мог. Собрал остатки сил и выскочил на поверхность, словно пробка. Выскочил прямо в центре ненавистного светового круга и первое, что сделал,— захватил в легкие воздуха столько, сколько мог. И воздух оказался таким сладким, таким хмельным, что даже голова пошла кругом, в глазах потемнело. А когда прошла минута внезапного опьянения, Михаил увидел, что луч скользит уже далеко в стороне. Стреляли с буксира реже, неохотно. Может быть, перебили всех, а может, кому-нибудь еще удалось уйти...
Михаил поплыл к берегу. Однако берега в точном смысле этого слова тут не оказалось. Прямо от воды начиналась городская улица с высокими каменными домами. Мокрый, дрожащий, вышел Михаил на камни чужой набережной и огляделся, ища, где бы спрятаться. Темная мостовая, темные громады зданий, темный телеграфный столб... И больше ничего. Михаил свистнул дважды, как было условлено. Никто не отвечал. С реки еще стреляли, и берег вот-вот мог пробудиться от сна. Тогда его схватят. Быть пойманным после того, как вырвался из лап смерти? Ну нет!
Михаил прошел несколько шагов вдоль берега и наткнулся на груду камней. Всмотрелся и понял: перед ним руины. Дома щерились щербатыми проломами в стенах. Тяжелый смрад горелого дерева ударял в нос. Скользкая земля на краю глубокой воронки жгла холодом босые ноги.
Похоже, ни одного жителя не осталось в этих разбитых бомбежкой мертвых кварталах. Так чего же ему бояться? Подобрав с земли подходящий камень, Михаил сжал его в правой руке и спрятался в каменном завале. Время от времени он бросал во тьму условный сигнал, однако на посвист никто не отзывался. Неужели никого уже нет в живых? А может, они поплыли к другому берегу? Или их снесло течением?
Во всяком случае, до утра оставаться на берегу было нельзя — солдаты устроят облаву и обшарят каждый закоулок. Свистнув в последний раз и снова не получив ответа, Михаил выбрался в переулок и пошел под стенами бывших зданий, то и дело натыкаясь босыми ногами на острые каменные обломки.
Ночь перевалила на вторую половину и уже несла новый день, которому предстояло войти в историю как день «Д» — 6 июня 1944 года,— день открытия второго фронта.
Но Михаил не знал, что происходило в эту ночь далеко на западе. Запад его не интересовал.
Он шел на восток. Впереди была надежда.
В ЛОВУШКЕ
— Не щекочет ли панские ноздри запах дыма, пан Казик?
— Нет, пан майор. Сосед немецкого философа Канта имел петуха, который будил философа очень рано. Кант хотел купить петуха и бросить в борщ, чтоб злодей не горланил на рассвете. Сосед не продавал. Тогда Кант сказал: «Господин имеет уши обыкновенные, у меня же слух метафизический»... У пана майора метафизический нюх?
— Да, пан Казик. Когда мне было столько лет, сколько вам сейчас, у меня был нюх, как у молодой гончей.
— Однако к дьяволу. Я и вправду ничего не чувствую!
— Пахнет, пан Казик. Верьте старому майору Генриху Дулькевичу, который был не только славным коммерсантом, но и не последним поклонником краковской и варшавской цыганерии, знал толк в красивых женщинах, дорогих мехах и мог оценить тончайшие в мире духи. Не оборачиваясь, я мог сказать, какая женщина вошла в комнату — Людвика Сольская, Жуля Погожельская или Ганка Ордонувна. Не спрашивая, я узнавал, какой спекулянт на плацу Наполеона торгует парфюмерией французской фирмы «Коти», а какой носит в кармане всего-навсего флакон отвратительной кельнской воды. Запах, пан Казик! Нюх говорил майору Дулькевичу обо всем. Неужели же вы ничего не чувствуете?
— Вроде что-то есть.
— То-то и оно. Ведь верно, пахнет жильем?
— Как будто...
— И даже бигосом. Польским бигосом, который каждая семья готовит вечерами.
— Правда, пахнет дымом.
— Но каким дымом, пан Казик! Я готов на смерть, дали б только мне посидеть хоть часок в тихом, мирном доме у веселого огня.
— Мы прошли всю Германию только благодаря тому, что забыли о тишине.
— Однако же, пся кошчь! Это уже не Германия, а Бельгия!
— Пан майор забывает, что мы находимся в зоне «линии Зигфрида».
Они стояли на краю большой лесной поляны, повитой сизыми волнами сумерек. На другой стороне ее прижался к молчаливой стене деревьев хорошенький, как игрушка, домик с мезонином. От него тянуло дымом и слышалось рычанье собак. Людей еще не было видно. Казик схватил пана Дулькевича за руку и потащил назад в кусты.
— Послушайте, пан Казик,— сказал тот с мольбой в голосе,— ведь только на часок, на один! Дом заброшен в такие дебри, вокруг ни живой души. Клянусь, в доме какой-нибудь одинокий лесник, и от него нам не будет никакой беды. К тому же мы вооружены. Нас двое, а он один.
— Откуда вы знаете, что там живет лесник и что он один?
— О-о, уж я-то знаю, верьте моему опыту.
Собаки вдруг умолкли. Дулькевич выглянул из-за куста.
— Посмотрите, пан Казик,— прошептал он.
Дверь на крыльцо была открыта. Проход освещался лампой, которая висела, наверно, в коридоре, и в этом проходе, на пороге, вырисовывалась высокая мужская фигура. Мужчина был в темном свитере, из-под которого белел воротничок сорочки, и в трусах, тех грубых кожаных трусах, по которым всегда можно узнать немецкого лесничего. Он был без шляпы,— видно, просто вышел посмотреть, отчего беспокоятся собаки, чтоб сейчас же вернуться в комнату, где поспевал вкусный ужин. В зубах немца торчала трубка. Он посасывал ее, и красные отсветы блуждали по его лицу.
— У него борода и усы,— шепнул Казик Дулькевичу.
— Не я вам говорил, что это лесник?
— Кто там? — спокойно спросил по-немецки лесник, наверно заметив какое-то движение в кустах.