Газеты всего мира будут помещать портреты Аденауэра, напечатанные без единой морщинки на лице. Ретушеры с готовностью заретушируют все изъяны, загладят, скроют борозду лет, и лицо семидесятилетнего старца будет гладким, как лицо ребенка. Правда, жизнь в угасшие черты уже не удастся вдохнуть. Оно все равно будет серое и мертвое, как мумия, но зато без морщин.
Не такие ли ретушеры и все мы на этом свете? Замазываем морщины мира, сглаживаем их, и он омолаживается с нашей помощью, творит все новые и новые бессмыслицы, хотя давно бы мог опомниться и заглянуть в зеркало истории. Да где там! Мы прячем от него это зеркало, а если и показываем иногда, то видит он себя там отретушированно-омоложенным — и так, ничего не подозревая, продолжает игриво подпрыгивать, подобно глупому молоденькому козленку.
Пфердменгес стоял в стороне от всего. Он одобрял решение Аденауэра уединиться. Элементарный закон тяготения ускоряет биение сердец в толпе. Лишь одинокое сердце бьется размеренно и спокойно. Он, Пфердменгес, точно так же любил одиночество, жил им, наслаждался. Но его деньги все время крутились среди людей, в толпе, в наибольших дрязгах и кутерьме, именуемыми политикой. Он не любил политики. Она давит, душит, как петля. Это мертвое море отчаяния. Вынырнуть из него никто не может. Он не любил политики, но и не боялся ее, знал, что без нее никуда не сунешься, и уже давно уразумел, что лучшей защитой от политики является деятельность. Делать политику самому! Поддерживать политических крикунов, за которыми бежит толпа, ощущать именно таких крикунов, толкать за ними толпу, разбрасывая между ними медяки, а самому в это время стоять в стороне и наслаждаться одиночеством.
Только одинокое сердце бьется размеренно и спокойно.
Доктор Лобке между тем разглагольствовал о государстве и праве.
— Право базируется на неравенстве,— говорил он.— Чтобы сделать всех людей равными, нужно лишить их прав, оставив только долг. Добиваться, чтобы все были равны не перед правом, а перед долгом,— вот в чем смысл сущности государства. А долга нет там, где нет веры. Герр Аденауэр отметил это чрезвычайно тонко и точно. Библейский Декалог, который перечисляет десять главнейших обязанностей человека, куда более мудр, чем все так называемые конституции, вместе взятые. Мы, германцы, должны гордиться тем, что среди нас нашелся человек, который объединит немцев вокруг символов христианской веры и поведет к новому расцвету. Когда умирал Александр Македонский, спросили, кому он передаст империю. Он ответил коротко: «Наилучшему». Для нашей несчастной империи я вижу только одного такого наилучшего. Он среди нас, господа!
— Капитулировала немецкая армия, но не капитулировал немецкий народ,— сказал Аденауэр.— Как хорошо, если бы мир помнил об этом. Мы еще скажем свое слово, нас еще услышат. Из народа побежденного и угнетенного мы станем народом свободным и вновь великим.
— Величие в богатстве,— утверждал Лобке.— Если мы позволим уничтожить богатства нашей страны, если разрешим уничтожить самых энергичных, самых верных сынов Германии, мы никогда не подымемся с колен! Я не могу без страха думать о том, что союзники намереваются судить наших промышленников и банкиров. Судить Шахта и Круппа, Флика, Функа! Что ж это такое, господа? Представьте себе, что мы победили и стали бы судить американских и английских промышленников, которые производили оружие! Это же нонсенс! Раз идет война, кто-нибудь ведь должен делать самолеты, пушки, танки, подводные лодки! Иначе его сразу же объявят изменником. Он будет просто паршивой свиньей, если откажется помогать своей стране. И таких людей теперь собираются судить!
— Этого требуют большевики,— нарушил молчание Пфердменгес.
— А разве мы живем на свете для того, чтоб потакать большевикам? Мы прежде всего деловые люди. И должны заботиться о своих интересах, об интересах Германии. Судьба Круппа — это судьба немецкой промышленности. А судьба промышленности — это судьба Германии.
— К сожалению, спасти заводы Круппа невозможно,— сказал Аденауэр.— Во-первых, они сильно пострадали от бомбардировок. На один только Эссен совершено пятьдесят крупных налетов. Металлургические заводы, как таковые, уничтожены. Во-вторых, Круппу предъявлено обвинение не только в подготовке и развязывании войны (за это полагается отвечать политикам, а не промышленникам), но его обвиняют также в ограблении захваченных нацистами территорий и в использовании рабской силы. На предприятиях Круппа работали десятки тысяч военнопленных и завезенных с Востока рабочих; там эксплуатировали польских и еврейских детей. За это ухватятся союзники, и тут пока что ничем не поможешь. Мы имеем дело с известными Гаагскими конвенциями.
— Гаагские конвенции устарели,— вмешался Лобке.— Мы должны подходить к явлениям с общехристианских позиций. Если промышленники Германии в чем-либо и провинились, то это не их вина: они действовали по принуждению, а раз так, то следует представить прошлое на божий суд. Судить же всеми уважаемых граждан, людей с именами мировой известности — это не акт справедливости, это акт политической мести, вызванной военным психозом.
Пфердменгес думал о Круппе.
Год назад они вместе были в Страсбурге. Собрались в Страсбурге, городе, который всегда стоял на ничейной земле, переходил то к французам, то к немцам, служил как бы вратами войны между двумя соседними странами. После Версаля Страсбург перестал быть немецким, но на портале собора, среди библейских фигур еврейских пророков, по-прежнему выделялось изображение усатого кайзера Вильгельма. Оно продержалось до нового прихода немцев. Теперь немцы снова готовились к отступлению, покидая своего бывшего кайзера среди бородатых пророков на произвол судьбы. Для этого и собрались тогда в Страсбурге самые известные экономические эксперты «третьей империи», для этого и прибыли туда начальник гестапо Кальтенбруннер и один из помощников Гиммлера, полковник СС Адольф Эйхман, работавший над «разрешением» еврейского вопроса в Европе. Факты были настолько очевидны, что все присутствующие на том совещании пришли к единодушному мнению о приближении конца «третьей империи». Следовало подумать о будущем «их» Германии. Эйхман заявил промышленникам, что в казне гестапо сберегаются огромные ценности, отобранные у евреев и у всех тех, кто был уничтожен по приказу фюрера.
Кальтенбруннер добавил от себя, что, заботясь о будущем, они решили разделить между самыми доверенными из промышленников золото и драгоценности, доставшиеся от десяти миллионов уничтоженных, с тем чтобы, когда национал-социалисты возвратятся, все это было возвращено с соответствующим процентом. Рачительные гестаповцы тотчас же взялись за составление списков, в которых подробно отмечалось, кому, на какую сумму и что именно поручено сохранить «до лучших времен». Вскоре списки эти отправились в тайные сейфы гестапо, а нынче, очевидно, пропали где-то вместе с Кальтенбруннером, которого схватили американцы. Зато тайный капитал не погиб и теперь весьма пригодился делу восстановления немецкой промышленности.
Но Крупп в тюрьме. И не он один. Это плохо. Это очень, очень плохо.
— Круппы трудились в поте лица; всю свою жизнь они боролись с ударами судьбы, которая преследовала наш народ,— сказал Пфердменгес и закашлялся от непривычно длинной тирады.— Я не могу допустить, чтобы американцы согласились на конфискацию всего его имущества.
— У меня есть сведения, что на этом настаивают советские представители,— сказал Аденауэр.— Во время обсуждения Устава Международного трибунала они хотели вставить пункт о конфискации имущества всех наказанных военных преступников. Но американский прокурор Джексон не согласился с этим требованием, считая, что эта кара устарела, точно так же, как устарело, скажем, четвертование.
— Конфисковать имущество Круппа означает допустить Россию к Рейну, к Рурскому бассейну... Впустить большевиков в самое сердце Европы!— воскликнул Лобке.— Дело даже не в конфискации капиталов. Капиталы мы, в конце концов, найдем. Но допустить большевиков в сердце Европы!