Попов вел машину наугад. Старался держаться как можно ближе к Рейну, иногда выскакивал прямо на пустынную набережную. Когда же дорогу преграждали воронка или группа развалин, снова углублялся в путаный лабиринт уличек, и тогда Рейн скрывался за нагромождениями мертвых камней, и только бегущие навстречу липы и клены очерчивали путь черного «вандерера» и как бы свидетельствовали, что машина едет по городу живых, а не мертвых.
— У меня такое впечатление,— после долгого молчания сказал Михаил,— что этот старичок пока что ничем не занимается в своем городе.
— А у меня от него вообще не осталось никакого впечатления,— пробормотал Попов.— Зачем назначать на такие должности старых дедов? Его место — в музее или церкви.
— Старость — это мудрость...
— Чтобы восстановить такой город, одной мудростью не обойдешься. Тут нужна звериная энергия золотоискателей, контрабандистов, молодых ковбоев — людей, в жилах которых течет бешеная кровь. А этот дед умеет только молиться и произносить какие-то глупые фразы. Про что вы с ним сегодня толковали, я так ничего и не понял.
Скиба засмеялся:
— Э, не так быстро, Попов, не так быстро!
Когда они наконец повернули к мосту через Рейн, перед самой их машиной проскочил американский «джип», обозначенный надписями «Military Government». В открытой маленькой машине рядом с шофером сидел, подпрыгивая на неудобном сиденье, старый седой человек, весь в черном. Михаил кивнул на машину:
— Видишь, а ты говорил, что у деда мало энергии. А он опередил нас, пока мы тут плутали по переулкам.
— Сейчас мы его прижмем,— узнав Аденауэра, сказал Попов и громко засигналил.
Регулировщики спокойно наблюдали за двумя машинами, идущими по центральной дорожке моста. Машина из «Military Government» пользовалась правом проезжать здесь вне всякой очереди — это регулировщики знали отлично. Что касается черного «вандерера» с красными звездами, каких-либо специальных распоряжений они ни от кого не получали, и если существовало правило пропускать эту машину вне очереди, то это правило установили сами регулировщики,— следовательно, придерживаться его они могли, как и установили, по собственному желанию. Машины могли идти в такой очередности, как они въехали на мост,— впереди «джип», со стариком в черном, позади — «вандерер». Однако «вандерер» сигналил,— очевидно, его пассажиры торопились,— выходит, нужно было пропустить его первым. К тому же старому человеку торопиться некуда, он должен это хорошо знать, исходя из своего большого опыта. Часом меньше, часом больше — разве это меняло что-либо в жизни?
Регулировщики, в белых касках, в белых по локоть перчатках, с черно-белыми жезлами-палками в руках, стояли среди места, расставив ноги, спокойно жевали резинку и наблюдали, как к ним приближаются две машины: впереди «джип», позади — черный «вандерер». Два регулировщика — крутоплечие американские парни — стояли молча, они не обменялись ни единым словом, не бросили друг на друга ни единого взгляда, просто стояли и смотрели. Но когда «джип» приблизился к ним, они сразу, словно по чьей-то неслышимой команде, преградили ему путь и мгновенно спровадили маленькую машину в правостороннюю колонну, втиснув «джип» позади огромного рефрижератора, на котором черными буквами было выведено: «Ехать осторожно. Если умрешь — то надолго! »
«Вандерер» промелькнул мимо регулировщиков и «джипа» черно-красной молнией. Регулировщики медленно жевали резинку. Из «джипа» можно было теперь заниматься обсервацией их спин. Широких спин, выражающих лишь слепую равнодушную силу. Но такая ли уж она равнодушная?
Выражение кротости и смирения исчезло с лица старого человека. Теперь оно отражало лишь напряженность, упорство и непоколебимость. Под морщинистой, какой-то мертвенной кожей ожили желваки. Одно лишь движение, невидимая их работа — и уже рот сжат в гримасу недовольства, уже над бровью всплыли морщины, уже залегла глубокая складка у переносья, остро блеснули мутные, как рейнская вода, глаза.
— Безвластие! — прошептал бургомистр.— Господи, помилуй мя, какое безвластие царит нынче в Германии!
Он не возмущался, не требовал, чтобы его пропустили вне очереди, внешне спокойно перенес и этот небольшой удар судьбы, как переносил более или менее разительные удары уже много лет. В машине с красными звездами ехал тот советский офицер, с которым полчаса назад ему довелось встретиться. Что ж, это кара господня. За грехи нацистов приходится расплачиваться всем. Да разве появился бы когда-нибудь здесь, на Рейне, настоящий коммунист в машине, расписанной красными звездами, если б нацисты не натворили такого в Германии?
Старый человек бросил беглый взгляд на своего шофера. Тот читал и перечитывал надпись на рефрижераторе: «Если умрешь — то надолго! » — и улыбался. По правде говоря, ему было совершенно безразлично, куда везти этого старого немца и как везти — быстро или медленно. Он выполнял приказание и вез его. Этим исчерпывались все обязанности.
Молодой американец не был знаком с латынью. В бога он еще, возможно, и верил, но латыни определенно не знал. Бургомистр пробормотал:
— Ab homine iniguo et doloroso erue me![59]
— О’кей! — весело сказал шофер, и Аденауэр испуганно вздрогнул: неужели понял? Не менее испугала его и другая догадка: а что, если американцы, а возможно, даже этот шофер, узнают о цели его поездки?
— Сюда,— сказал он, когда машина переехала через мост и выпуталась из лабиринта прибрежных уличек. «Джип» катился теперь на юг вдоль Рейна. Еще немного — и сожженный Дейц остался позади, навстречу машине побежали уцелевшие маленькие городишки, аккуратные и веселые, такие же, как до войны; вплотную подступали к шоссе реденькие сосновые леса, овевая бургомистра сильными запахами живицы; вырастали по обочинам шоссе кремнистые кряжи, и дорога взлетала на них, и уже Рейн лежал где-то глубоко внизу и стал как бы уже, как бы покорнее, чем там, на равнине, но был все такой же прекрасный и манящий.
Аденауэр вздохнул. Он любил Рейн, как самого себя. Поэтому и не мог больше терпеть безвластия здесь, на Рейне. Поэтому и ехал, бросив магистратуру, где, по сути, ему и так нечего было делать, да и что, собственно, мог он делать в этом разрушенном городе? — ехал на встречу, от которой зависело так много.
Никто теперь не спасет Германию! Власти не существует. Промышленники и банкиры — люди, на которых зиждилась Германия, стали нищими. Как могли американцы пойти на поводу у русских коммунистов и согласиться на то, чтобы лишить всех зажиточных людей их достатка,— этого он никак не мог понять. Крупп заточен в тюрьму и ждет суда. Фридрих Флик, энергичный Флик, гений коммерции,— в тюрьме. Герман Абс — там же. У Роберта Пфердменгеса, его, Аденауэра, давнишнего друга, сплошные неприятности. А ведь это всё люди порядочные, можно сказать, великие люди, столпы, на которых держалась Германия. Государственный аппарат уничтожен. Ну, правильно, так и нужно. Но вместо нацистского государственного аппарата нужно было создать новый, а этим никто не занимается, никто не желает вмешиваться в это, ни у кого нет для этого нужных сил.
Церковь! Вот единственный оплот, единственная сила нынешней Германии. Только вокруг имени бога можно объединить немцев. И это сделает он, Конрад Аденауэр. Пусть потешаются американцы над его бездеятельностью на посту бургомистра. Пусть сурово глядит на него тот советский офицер, требуя ставить какие-то там памятники. Какое ему дело до всего этого! Да, именно так. Какое ему дело!
Памятники над павшими... А кто поставит памятник Германии? Кто совершит чудо — поможет Германии подняться с колен? Кто выведет ее из этих развалин, кто оживит? Не эти ли молодые лейтенанты? Не эти ли спесивые победители, которые даже не желают оглянуться назад и вообще не способны заглянуть в грядущее, эти хвастуны и пустословы!
Шофер насвистывал легкомысленный блюз, время от времени поглядывая в зеркальце, прикрепленное на переднем стекле машины, подмигивал сам себе, любовался своим молодым, смазливым лицом. У старого человека не сходило выражение гневного упорства с лица. Не глядя на шофера, он видел его, презирал и осуждал его молодость, его привлекательность. Все, что имеем, — от бога, и ничем не должны бахвалиться, а тем более испытывать удовольствие. Только боль, терпение и горести. Это единственное, что у нас есть, единственное, что принадлежит только нам. Не хочу гордиться, разве только крестом господа нашего...