Литмир - Электронная Библиотека

Для той вечеринки Дивина отыскала два шелковых платья покроя 1900-х годов, которые она хранила, как воспоминание о великопостных четвергах. Одно из них черное, с черной оторочкой; она наденет его, а другое предлагает Нотр-Даму.

- Ты что, больна? А наши друзья?

Но Горги настаивает, и Нотр-Дам знает, что это развеселит всех знакомых, и никто из них не станет насмехаться: они уважают его. Платье заключает в оболочку тело Нотр-Дама, обнаженное под шелками. В нем он чувствует себя прекрасно. Его ноги сблизились, и покрытые пушком, даже чуть мохнатые бедра соприкоснулись. Он наклоняется, поворачивается, смотрится в зеркало. Под платьем, которое как раз по фигуре, выделяется его зад, напоминая виолончель. Вставим в его растрепанные волосы бархатный цветок. Он надевает дивинины туфли из желтой кожи, с пряжкой и на высоком каблуке, но оборки юбки полностью скрывают их. В тот вечер они собрались быстро, поскольку их ожидала масса удовольствий. Дивина надела платье из черного шелка, поверх нее - розовую жакетку, и взяла веер из тюля с блестками. На Горги - фрак и белый галстук. Далее следует приведенная сцена со спичкой. Они спустились по лестнице. Такси. Тавернакль. Портье, совсем молоденький и до невозможности красивый, бросает на них три беглых взгляда. Нотр-Дам ослепляет его. Они вступают в фейерверк, вспыхивающий в шелковых воланах и кисее, сливающихся с табачным дымом. Здесь танцуют танец дыма. Курят музыку. Пьют из уст в уста. Друзья устраивают овацию в честь Нотр-Дам-де-Флера. Он не учел, что его крепкие бедра будут так сильно натягивать ткань. Вообще-то ему плевать, если кто-то видит, как набухает его член, но не до такой же степени, не перед своими приятелями. Он хочет скрыться. Он поворачивается к Горги и, слегка розовея, показывает ему свое вздувшееся платье и шепчет:

- Сек, куда мне это спрятать?

Он натужно усмехается. Его глаза, кажется, полны слез, Горги не поймет, от веселья это или от огорчения; тогда он берет убийцу за плечи, прячет его, прижимает к себе, задвигает между своих огромных бедер выступающую шишку, которая вздымает шелк, и увлекает, прижав к самому сердцу, в вальсах и танго, которые будут продолжаться до самого утра. Дивине хотелось разрыдаться от досады, ногтями и зубами разодрать батистовые платки. Потом это состояние вдруг вызвало в ее памяти картинку: “Она, кажется, была в Испании-Мальчишки гнались за ней, крича “тапсоп [44] и бросая в нее камни. Она добежала до запасного пути и забралась в стоявший там вагон. Мальчишки снизу продолжали ее оскорблять и швырять камнями в дверцу вагона. Скрючившись под вагонной полкой, Дивина отчаянно проклинала ораву юнцов, хрипя от ненависти. Ее грудь вздымалась; ей хотелось вздохнуть поглубже, чтобы ненависть не задушила ее. Потом она ясно почувствовала, что ей не истребить этих мальчишек, не разорвать их зубами и когтями, как ей хотелось бы, и она полюбила их. Из избытка ярости и ненависти хлынуло прощение, и она успокоилась. Из ярости она соглашается полюбить любовь, возникшую между негром и Нотр-Дамом. Дивина в комнате Монсеньера. Она сидит в кресле; по ковру разбросаны маски. Внизу танцуют. Дивина только что перерезала всем глотку и видит в зеркале шкафа, как ее пальцы загибаются в смертоносные крюки, словно пальцы дюссельдорфского вампира на обложках романов. Но вальсы стихли. Нотр-Дам, Сек и Дивина покидали бал одними из последних. Дивина открыла дверь, и Нотр-Дам совершенно естественным движением взял Горги за руку. Союз, на мгновение разрушенный прощаниями, восстановился так внезапно, что обнажил притворство нерешительности, и Дивина почувствовала в боку чувствительный укус выраженного ней пренебрежения. Она умела проигрывать; она осталась сзади, делая вид, что поправляет завязку на чулке. В пять часов утра улица Лепик по прямой спускалась к морю, то есть к бульвару Клиши. Рассвет был серым, немного хмельным, не слишком уверенным в себе, готовым упасть и проблеваться. Рассвет был тошнотворным, когда трио было еще в начале улицы. Они спустились. Горги очень удачно напялил на свою курчавую голову шапокляк, чуть сдвинув его на ухо. Белая манишка еще сохраняла жесткость. Крупная хризантема увядала в петлице. Вид у него был веселый. Нотр-Дам держал его за руку. Они спустились между двумя рядами урн, полных пепла и грязных расчесок, урн. на которые каждое утро падают первые косые взгляды гуляк, урн, наискось тянущихся вдоль тротуара.

Если бы мне нужно было поставить театральную пьесу с женскими персонажами, я бы потребовал, чтобы их роли исполняли юноши, и предупредил бы об этом публику при помощи плакатов, висящих по обе стороны декораций в течение всего представления. Нотр-Дам в платье из бледно-голубого фая, отделанном белым валансьеном, превзошел самого себя. Он был самим собой и одновременно своим дополнением. Я без ума от травести. Порою воображаемый любовник моих тюремных ночей - это принц (но я заставляю его быть в рубище нищего), а порою - хулиган, которого я облачаю в королевские одежды; самое великое наслаждение я, быть может, испытаю в тот момент, когда буду играть, представляя себя наследником древней итальянской фамилии, но наследником-самозванцем, потому что моим настоящим предком будет бредущий босиком под звездным небом прекрасный бродяга, который дерзнет занять место этого принца Альдини. Я люблю обман. Итак, Нотр-Дам спускался по улице, как умели спускаться только великие, самые великие куртизанки, то есть держась не слишком напряженно и не слишком виляя бедрами, не ударяя ногой в шлейф, который бесстрастно подметал серые мостовые, увлекая за собой соломинки и травинки, поломанную расческу и пожелтевший лист аронника. Небо становилось чище. Дивина отстала довольно далеко. Вне себя от ярости, она наблюдала за ними. Ряженые негр и убийца слегка пошатывались и поддерживали друг друга. Нотр-Дам пел:

- Тарабум, дье!

Тарабум, дье! Тарабум, дье!

Он пел и смеялся. Его ясное, безусое лицо, с линиями и чертами, смятыми ночью веселья, танцев, суматохи, вина и любви (шелк платья был перепачкан), подставлялось начинающемуся дню, как леденящему поцелую покойника. Розы в его волосах были матерчатыми; несмотря на это, они завяли на латуни, хотя держались по-прежнему стойко и походили на жардиньерку, в которой забыли сменить воду. Матерчатые розы были мертвы. Чтобы придать им более привлекательный вид, Нотр-Дам поднял свою обнаженную руку, и в этом жесте убийцы было чуть больше резкости, чем в движении, которым поправляла свой шиньон Эмильена дАлансон. Он и в самом деле был похож на Эмильену дАлансон. Тюрнюр его голубого платья (то, что называется “ложным задом”) доводил до легкого обалдения большого славного негра. Дивина смотрела, как они спускаются к пляжу. Нотр-Дам пел среди урн. Представьте себе некую белокурую Эжени Бюффе в шелковом платье, поющую утром во дворах под ручку с негром во фраке. Удивительно, что на улице не отворилось ни единого окна с заспанным лицом торговки маслом или ее приятеля. Эти люди никогда не знают, что происходит под их окнами, и слава Богу. Иначе они умерли бы от огорчения. Белая рука (с грязными ногтями) Нотр-Дама покоилась на предплечье Сека Горги. Прикосновение рук было таким нежным (кино сделало свое дело), что его можно было мысленно сравнить только со взглядом мадонн Рафаэля, который, быть может, кажется столь целомудренным лишь оттого, что несет в себе его чистое имя, ведь он проясняет взгляд маленького Товия [45]. Улица Лепик спускалась вниз отвесно, как пик. Негр во фраке улыбался, как улыбаются после выпитого шампанского, - с праздничным, то есть отсутствующим, видом. Нотр-Дам пел:

- Тарабум, дье!

Тарабум, дье! Тарабум, дье!

Было прохладно. Свежесть парижского утра леденила ему плечи, и его платье трепетало сверху донизу.

- Тебе холодно, - сказал Горги, глядя на него.

- Немного.

Никто не успел опомниться, как рука Сека обняла плечи Нотр-Дама. Шедшая сзади Дивина постаралась придать своему лицу и походке такой вид, чтобы, обернувшись, тот или другой подумал, что она увлечена чисто практическим осмотром своего туалета. Но никого из них, казалось, не заботило отсутствие или присутствие Дивины. Послышался утренний звон колоколов, грохот молочного бидона. По бульвару проследовали трое рабочих на велосипедах с зажженными фонариками, хотя было уже светло. Прошел, даже не взглянув, полицейский, возвращающийся домой, где его, возможно, ждала, как надеялась Дивина, пустая кровать, потому что он был молод. Мусорные баки источали запах кухонных раковин и домохозяек. Этот запах цеплялся за белые валансьены платья Нотр-Дама и за гирлянды оборок розовой жакетки Дивины. Нотр-Дам продолжал петь, а негр -улыбаться. Внезапно все трое очутились на краю отчаяния. Сказочный путь остался позади. Теперь начинался гладкий и банальный асфальтированный бульвар, самый обычный бульвар, такой непохожий на потайную тропинку, которую они только что проложили в хмельном рассвете - своими запахами, шелками, смехом, пением - сквозь дома, роняющие собственные потроха, дома, расколотые с фасада, где, продолжая свой сон, в подвешенном состоянии остались старики, дети, альфонсы, альфонсины - девочки-цветочки, бармены; такой непохожий, как я сказал, на ту затерянную тропку, что молодые люди направились к машине такси, дабы избежать тоскливого возвращения к обыденности. Такси их и поджидало. Водитель открыл дверцу, и первым в машину сел Нотр-Дам. Сначала должен был пройти Горги, стоявший ближе всех, но он подвинулся, пропуская Нотр-Дама. Пускай думают, что “кот” никогда не уступит дорогу женщине, тем более любовнице, которой для него в эту ночь все-таки стал Нотр-Дам; должно быть, Горги ценил его очень высоко. Дивина покраснела, когда он сказал:

35
{"b":"84917","o":1}