Чутьё деда Митяя
Повесть
«Хитрый Митрий!»
(народное)
1
В кустарях на островке посреди стоялого болота видали йети. С этим известием, словно метеор, влетела в избу-пятистенку бабка Фима – крепенькая ещё старушка лет шестидесяти пяти – и принялась расталкивать на лежанке русской печи деда Митяя, от которого противно разило винным перегаром.
– Дедусь! Дедусь! Подъём! Гляди, солнце уж встаёть, пятухи давно пропели. Проспался, небось!
– А-а, пшла к чёрту, старая, – брыкнув ногой, проворчал дедка и перевернулся на другую бочину. Сладко зевнув, потянулся и вновь захрапел.
Последнюю новость бабушка Фима услышала у водоразборной колонки, куда завернула после того, как выпроводила за калитку в стадо козичек. Сгурбились здесь не так по воду, как по свежим новостям соскучившиеся за ночь деревенские бабы. Сбились в кружок. Ещё кой в чём одетые и встрёпанные, как воробьихи после сна, выскочившие из-за застрехи. И чиликали, и чиликали, опершись на коромысла с «касимовской» росписью. Молодуха – соседка Фимки – стрекотала, как швейная машинка:
– Вчарася Авдотья Ромашкина на болото за мохом ходила. Да на-ка, выкуси-ка, – не дал Болотный ей щипнуть ни кудельки. Смоталась и посудину посеяла. Едва не рехнулась. Еле мужик отходил нашатырём за ночь-то. Опамятовавшись, она и поведала.
Чудовище, всё шептала, увидела – рослое. Орёт – недурниной. Рыжеволосое, в волосиках от маковки до пяток! Глазюки, что рубли с Лениным, блистают! Боле со страха, сказывала, ничегошеньки не разглядела. Медвежья болезнь у её. Вот кака новость, бабоньки.
Бабка Фимка, кончив шпионить, бочком-бочком да бегма до дому – откель только прыть-то взялась у старой. «А деда-то разбудить – орудье надоть подкатывать к избе. Талбарахнет раз – тогда, может, шевельнётся», – думала она на ходу, перебирая и восьмеря кривыми своими старческими ногами, поспешая к дому.
– Дед, а дед! Да проснись же ты, нехристь, новость-то какая. Алё, гараж! – закричала прямо с порога. Взобралась на приступки голбца и, отдёрнув тряпку на капроновой нитке в сторону и придерживая её концы, схватилась двумя пальцами уже за рубаху муженька. И добилась своего. Тряпьё зашевелилось.
– Дед, дед… Чего ещё надоть? – прошлёпали губы, еле видимые в рыжих с проседью усах под красно-сизым, мясистым носом и такой же бороде дедка со спутанными волосами.
Выглянувший из-за белёсой ситцевой занавески в мелкий синий горошек дед Дмитрий (так его звали по паспорту) очухался не сразу. Но всё же нехотя свесил с печи свои чумазые ноги. С них хоть картину пиши! С трещинами на мозолистых, заскорузлых пятках и поеденных грибком гнутых пальцах, с давно не стриженными ногтями, вросшими в мясо. Обе конечности – одна короче, другая длиннее – имели свои неповторимые узоры. Притом торчали они из стёганок, в какие пожилой мужчина был одет, несмотря на октябрь. Они, ножищи с крепким запахом, свесившись с заваленной тряпьём лежанки прямо над печурками, едва не упёрлись в придавленную временем носопырку трясшейся от страха старушенции в вытертой плюшке-одёжке. Её, с глазастым рисунком на опрятном платочке, повязанном по-хохляцки, концами и узлом на сморщенный лоб, в стоптанных чёботах и тёмной юбке, мятой как жмых, дед сразу признал! Да и как не признать свою кровиночку – жинку, Фимушку, моргавшую своими карими, козиными глазами. Та даже конец длинной занавеси невольно выпустила из тощеньких отсочавших пальцев и отшатнулась от ножного запашка. Не торопясь, старик не рукавом рубахи, а сморщенными пудовыми кулаками протёр слипшиеся от беспробудного сна свои бирюзовые, бездонные, а не пустые, как у его второй половины, глаза. Слегка впалые от старости, они сразу заблестели.
– Ну что раскудахталась, старая. Отдохнуть путём не дашь.
– Не брюзжи, пропойца. Допредж послухай, что табе скажу. Авдоша-то Ромашкина чуть коньки не отбросила ночью-то.
…И бабка Фима вкратце пересказала деду всё, что слышала на Пальце (площадь так звать) у колонки по «сарафанному радио».
2
Дед, Дмитрий Тимофеевич Шишкарёв, в своём Богом забытом краю, в утерявшемся среди болот сельце Медведьево, с пелёнок прослыл ушлым охотником. Причём в двух смыслах. Так, одним чутьём отыскивал и свою убоину в лесу, и четвертную бутыль самогона, которую бабка Фима не чаяла уже, куда и сховать от волчьего чутья деда и такого же аппетита на спиртное. Почитай вся тяжкая, суетная жизнь Митяя пролетела вблизи нескончаемого соснового бора, коли выкинуть те годы, которые вспламенела чертовка-война. Пенсия – крохи. Шабашку всё время приходилось надыбливать. Даже на колхозном собрании раз судили, как тунеядца – не брали в колхоз. Не жили, а выживали они с бабкой. Не отказывался старик и от халявной стопки водочки.
Дед участливо выслушал свою взбалмошную вторую половинку и призадумался. Достал из кармана прожжённых в нескольких местах стёганых штанов, с которыми не расставался в самую жестокую жару (деревенели икры ног), расшитый разноцветными стекляшками кисетик со злейшим табаком-самосадом, но одумался и бросил его на стол. А из грудного кармана вылинявшей штапельной сорочки с огромной заплатой на самом видном месте – само-изготовленную трубку, любовно сработанную в редкие часы досуга из крепкой древесины яблони.
Нудили голову думы. Бережно охватили они всю седую голову семидесятипятилетнего, крепкого ещё в корне старца. Скамья в переднем углу под образами, на какую он перебрался с печи, и та жалобно попискивала под грузным телом хозяина, похожего на медведя своей неуклюжестью и неповоротливостью. Это было только его место. На него не мог сесть никто за столом. Здесь на низком подоконнике маленького слепого окошка – только протяни руку – лежал спичечный коробок, трубка, пачки папирос «Север», «Прибой» и десятикопеечных сигарет «Памир», из которых дед добывал крепкий табак для трубки. А на краешке стола, покрытого облезлой, когда-то цветастой, на бумажной основе клеёнкой, лежала облизанная дедом после каждой трапезы деревянная, с обгрызенным краем, никогда не расписываемая под хохлому и вырезанная им самим из липы ложка, теперь облезшая, щерблёная и обкусанная, но любимая. Постучав трубкой о стол, старикан по привычке высыпал пепел в пепельницу, сделанную из консервной банки с засаленной красивой этикеткой, с проглядывающейся надписью «Завтрак туриста». Затем он потянулся за огоньком. Нечаянно плечом задел керосиновую лампу, низко висевшую на длинном проволочном крючке. Зачален он был за вбитое в потолочную балку кольцо, предназначенное когда-то для зыбки. Смрадный осветительный прибор со стеклянным пузырём, который старый сам чистил вчера подобранной на улице газетой, загремел грязной своей скособоченной шляпой. Пара чирков о коробочку – спички имеют болезнь ломаться, – и тугодум затянулся вкусненьким дымком, отбивавшим тяжёлый дух керосина. Самосад всё же надоедал ему, и, когда надо было думать, дедка предпочитал купленное: «дай в зубы, чтобы дымок пошёл».
…В области, в их районе, уже давно искали йети. Следы вроде бы медвежьи, но без когтей – давно в бору встречаются, с начала лета. Дед хоть и неграмотный, но понимал, что лишняя копейка, которой щедро делились столичные гости за свежие новости, как говорится, карман не тянет. Ещё раз втянув табачок в себя, да так, что дым из ушей пошёл и до пяток весь организм прожёг, дедуля позвал супругу, гремевшую ухватом по чугунам в печи за тесовой загородкой. Экономя керосин в керосинке, русскую печку старики топили даже летом для готовки, но больше для выпечки круглых пеклёванных хлебов из чёрной (оржаной) муки. Да по большим праздникам татарских «туяшей» или русских «курников» – пирожков.
– Мать, подь сюды. Я обмозговал, Фимушка, и попробую вычислить эту нечисть. Мабуть, разбогатеем на старости-то лет. Нам ня надо много, зато нашей внуке подмогнём, хоть малость самую. У ей семь ртов и все по лавкам сидять. Сама-то осьмая будет и мужик – царство ему небесное – помёр, не выдюжил, лихоманка его задери. Давай, снеси пошамать. За едой взвесим, что к чему.