– Я понимаю, о ком ты говоришь, – последовал ответ факира. – Друг твой тоже умер и горячо любит тебя теперь, как при жизни. Я чувствую, что он близок к тебе.
– Ты ошибаешься, Ковиндасами, – спокойно возразил Альфред. – Мой друг жив.
– Факир может ошибаться, – перебил Ковиндасами, – потому что сам по себе он полнейшее ничтожество. Но боги никогда не ошибаются.
При этих словах Альфреда охватил невольный ужас; стараясь преодолеть свое волнение, он вынул из кармана полученное им недавно письмо Генриха и, показав его Ковиндасами, поспешил опровергнуть невероятную весть.
– Вот эти строки писаны рукой моего друга, и получил я их недавно. Стало быть, он жив. А ты мне вот что скажи: могу ли я видеть руку живого человека, подобно тому, как я уже неоднократно видел руку близкой мне отошедшей девушки? – обратился молодой граф к Ковиндасами.
– Нет! – последовал ответ факира.
– Так что, стало быть, если бы теперь показалась, напр., рука моего друга, и я признал бы ее за таковую, хотя бы по кольцу, которое он постоянно носит, то это значило бы, что он умер? – взволнованно спросил молодой граф.
– Да, – уверенно ответил Ковиндасами.
– Ну, а если бы рука не показалась? – поспешил оговориться Альфред.
– Это значило бы, что друг твой жив, – последовал ответ Ковиндасами.
– Так начинай же опыт, – тревожно произнес граф.
Факир, по обыкновению, сел на пол, и опять образовалось облако в пространстве. Из него тотчас выступила рука. Затем она скрывалась несколько раз и наконец, после неуверенных движений, заметно уплотнилась и приняла отчетливую форму. По мере того, как она приближалась к Альфреду, спокойно и плавно подвигаясь в воздухе. Он все более и более убеждался, что это была мощная рука его друга, а когда она опустилась над бумагой, лежавшей на столе, граф заметил на одном из пальцев хорошо знакомое ему кольцо с камнем, на котором вырезано было изображение египетского скарабея. Рука уверенно взяла карандаш, и наискось написала поперек листа следующие слова: «Жизнь – это болезнь, от которой нас излечивает смерть».
Затем карандаш упал, а рука скрылась в облаке. Альфред вскочил со своего места и отчаянно вскрикнул. Нравственно вконец уничтоженный, он укоризненно взглянул на факира с предвзятой мыслью уличить его в обмане. Но Ковиндасами спокойно сидел на своем месте, неподвижный, как статуя. Перед ним все еще колебалась в воздухе светящееся облако.
– Если это рука Генриха, – крикнул Альфред, глядя по направлению к облаку, – то извести меня о Мойделе. Я хоть поэтому узнаю действительно ли и ты там же, куда отошла она.
Наступила минута ужасная, нескончаемая для Альфреда. Наконец, из облака опять выступила рука, по прямой линии опустилась к столу, смело взяла карандаш и на глазах Альфреда греческими буквами начертала стихи древнего поэта: «Кого боги любят, тот юным умирает».
Затем, как бы выжидая дальнейших вопросов, рука спокойно легла на бумагу. С трудом переводя дух, Альфред едва произнес:
– Когда ты умер и как?
– Ты все узнаешь. Я люблю Леонору. Vale! – написалось в ответ.
Начертав эти строки, рука опять поднялась и стала невидимой, прежде чем скрылась в облаке.
Альфред растерянно озирался кругом. Нравственно изнеможенный от наплыва новых ужасных впечатлений он провел рукой по лбу и откинул голову назад, не находя никакого разумного выхода для своих догадок и соображений. Факир по-прежнему сидел совершенно неподвижно. Подозревать его в обмане значило бы, в данном случае, приписать ему знание греческого языка, а подобное предположение было бы ни с чем несообразно. Откуда же, спрашивается, исходило предшествовавшее послание? Или это было дьявольское наваждение? Положительно так решил мысленно Альфред. Уезжая из замка, он оставил друга своего не только вполне здоровым, но, можно сказать, даже в расцвете сил и здоровья, и ни в одном из его писем не было и намека на какую-либо болезнь. После всего этого, возможно ли было поверить ужасной вести об его смерти? О каком бы то ни было случайном несчастье не могло быть и речи. Из замка Моргоф, конечно, никуда не выезжал, а в доме Карлштейнов могла ли ему предстоять какая-нибудь опасность? Что же касается до опытов в башне «золотого графа», то, по словам самого Генриха, они были обставлены как нельзя более благоприятно. Но, вопреки всем этим соображениям, Альфредом все более и более овладевал непреодолимый ужас. В непрочности человеческого счастья он убедился на личном опыте. В ту самую минуту, когда жизнь сулила ему величайшее блаженство на этой земле, когда он готовился прижать к груди своей ту, которая дала ему счастье первой любви, разразилась чудовищная катастрофа, исказившая всю его жизнь. Да и, наконец, мало ли подобных злополучных случаев в гибельном водовороте, который именуется человеческой жизнью?
Альфред терялся в ужасных догадках и был решительно не в состоянии сообразить, что следовало предпринять.
Ковиндасами, между тем, проснулся и, увидев молодого графа стоявшим посреди террасы с искаженным от ужаса лицом, остановил на нем свой вдумчивый, полный глубокого сострадания взгляд.
– Я служу только орудием воли богов, – оговорился факир, как бы в свое оправдание. – Если ты действительно видел руку своего друга, то можешь быть уверен, что он счастлив уже потому, что окончил свою земную жизнь и теперь не так далек от блаженной Нирваны. А раз, что он счастлив, то о чем же ты сокрушаешься?
Альфред не мог выговорить ни одного слова и молча пожал руку факиру.
– Ступай к моим наставникам, к браминам – продолжал Ковиндасами, обращаясь к молодому графу. – Они внушат тебе, что над могилой отошедшего следует ликовать, а над колыбелью новорожденного – плакать.
С этими словами факир поднялся со своего места, направился к дверям, и обернувшись в последний раз, торжественно произнес:
– Истым мудрецом может считаться только тот, кто постиг, что смерть есть величайшее благодеяние для человечества.
При том состоянии души, которое переживал Альфред, оставаться в Бенаресе было немыслимо. Непосильная борьба между тревожными ожиданиями и вспыхивавшими надеждами на возможность лучшего в конец истомили графа, и он решил поспешить на встречу дальнейшим известиям из замка, чтобы как можно скорее положить конец мучительной неизвестности.
В тот же день камердинер Франц получил приказание приготовиться к обратному путешествию в Калькутту.
XIX
Далеко за пределами Калькутты тянется вдоль берега моря широкая полоса наносных песчаных холмов. Дугой выдаваясь в море, она постепенно суживается к концу, образуя ряды нагроможденных одна на другую песчаных волн.
Там, на одном из холмов, наедине с гнетущими мыслями, сидел молодой граф. Склонив свою усталую голову, он следил потухшим взором за пенившимися волнами, которые догоняли одна другую, высоко разметая брызги по необозримому пространству синего океана. Сильный ветер крутил песок на берегу, стаи чаек с шумом прорезывали воздух, сверкая своими снежно-белыми крыльями в красноватом свете заходящего солнца. По временам они спускались поодиночке к самой воде и, слегка покачиваясь на волнах, выслеживали добычу.
Альфред машинально всматривался в необъятную даль, где небо, казалось, сливалось с морем. Белые гребни бушевавших волн, стремительный полет чаек, которые рассекали воздух по всем направлениям, словом, общий вид величественной картины, открывавшейся его взорам, напоминал ому стихотворение поэта, который воспел стихию Нептуна в следующих строках:
«Омытая волнами, высится скала,
Сижу я у моря и на нее гляжу.
Гляжу и думаю, что горю нет конца.
О, бурная стихия! Развей мне сердца мглу.
– А ветер свищет, чайки реют.
Море стонет, думы немеют».
Не только думы, сам Альфред словно онемел от горя. Только теперь впервые жгучая боль юного исстрадавшегося сердца взяла верх над злостным ожесточением первых минут, и слезы, горячие слезы ручьем потекли по исхудалым щекам. Захлебываясь от рыданий, он чуть слышно пробормотал в ответ на свои мысли: