Тогда он отправился за новым императором[253]. При входе его в переднюю Александр, уже одетый, вышел к нему навстречу из своей спальни: он был очень бледен и дрожал. Подробности-эти передавала прислуга, которая спала в передней и только в эту минуту проснулась. Отсюда выводили заключение, что великий князь знал обо всём. Казалось, иначе и не могло быть: ибо, если бы великий князь был в неведении о том, что делалось, как же случилось, что он был совершенно одет, без того, чтобы его разбудили?
За разъяснением этого важного обстоятельства я обратился к самому графу Палену и получил от него следующий удовлетворительный ответ.
Когда заговорщики уже пошли к Павлу, граф Пален рассудил, что в подобных случаях всякая минута дорога и что необходимо было нового императора показать войскам немедленно по окончании предприятия. Знакомый со всеми входами и выходами дворца, он отправился к камер-фрау великой княгини, которые спали позади спальни великого князя, разбудил их и приказал им разбудить также великого князя и его супругу, но сказать им только, что происходит что-то важное и что они должны скорее встать и одеться. Так и было сделано. Этим объясняется, почему Александр мог выйти одетый в переднюю, когда граф вошёл в неё через обыкновенную дверь, и почему, с другой стороны, прислуга должна была предполагать, что он вовсе не ложился спать.
Александру предстояло ужасное мгновение. Граф поспешно повёл его к войскам и воскликнул: «Ребята, государь скончался; вот ваш новый император!» Тут только Александр узнал о смерти отца своего: он едва не упал в обморок, и его должны были поддержать. С трудом возвратился он в свои комнаты. «Тогда только, — рассказывал он сам своей сестре, — пришёл я снова в себя!»
Достоверные люди утверждают, что ещё раньше, после неоднократных тщетных попыток получить его согласие на переворот, граф Пален, со всем авторитетом твёрдого и опытного человека, принялся его убеждать и наконец объявил ему, что, без сомнения, его воля — согласиться или нет, но что дела не могут долее оставаться в таком положении, на что Александр в отчаянии будто бы отвечал: «Пощадите только его жизнь».
Все свидетельства положительно сходятся в том, что он ничего не знал об исполнении заговора и не желал смерти своего отца.
Граф Пален, который во всё это время вполне сохранил своё присутствие духа, не забыл также немедленно поставить обо всём в известность обер-гофмейстерину графиню Ливен, прося её разбудить императрицу, сообщить ей о происшедшем и утешить её[254]. Графиня жила в верхнем этаже у молодых великих княжон. Она тотчас оделась и хотела сойти вниз, но на всех лестницах нашла часовых, которые не хотели её пропустить. «Ребята, — сказала она, — я графиня Ливен; я 18 лет служила императрице Екатерине; пропустите меня для исполнения моей обязанности». При этих словах солдаты с почтением отняли свои ружья.
Она подошла к постели императрицы, которая в испуге приподнялась: «Чего хотите вы в такое необычайное время? Вы, верно, пришли с каким-нибудь неприятным известием?» — «Разумеется». — «Не заболел ли кто из моих детей?» — «Хуже». — «Не болен ли мой муж?» — «Очень болен». — «Он, верно, умер?» — «Да!»
Императрица вскочила с постели и хотела бежать к своему супругу: часовые не пропустили её[255]. Она умоляла их в самых трогательных выражениях; всё было напрасно. Наконец, рыдая, она бросилась на землю и в отчаянии вскричала: «Я жена нашего государя; пропустите меня! Я должна пойти к нему! Дайте мне исполнить мой долг!» Солдаты встали перед ней на колени и говорили: «Матушка, мы тебя любим; ни тебе, ни твоим детям мы не сделаем вреда, но не смеем тебя пропустить».
Тут подошёл Беннигсен. Он почтительно поднял императрицу и сказал ей, что если она непременно желает пройти к государю, то, по крайней мере, не должна разговаривать с солдатами. Она всё ещё не знала, что именно случилось, так как графиня умолчала ей о самом ужасном. Выражения Беннигсена поразили её; свет блеснул в её уме. С возмущённым достоинством она ему сказала: «Groyez-vous etre a Paris, ou l’on capitile avec les sujets?» — отвернулась от него и пошла в свои комнаты. Так рассказывала она сама это обстоятельство тайному советнику Николаи[256].
Вскоре пришли к ней с ласковым поручением от Александра, но оно не успокоило её. Эта благородная женщина выказала в этом тяжёлом испытании всё своё сердце. Она удалила от себя графиню Ливен под предлогом, что присутствие графини необходимо при детях, и снова пошла к комнатам императора, в надежде проникнуть туда через другой ход. Но, не будучи хорошо знакома с лабиринтом Михайловского замка, она заблудилась и попала в один из дворов. За ней следовала одна из её камер-фрау, которая машинально захватила с собой графин воды и стакан. На дворе императрице сделалось дурно. Камер-фрау предложила ей выпить воды и налила стакан. Императрица взяла его, как вдруг часовой[257], стоявший весьма спокойно в отдалении, закричал: «Стой! Кто это с тобой, матушка?» Камер-фрау испугалась и сказала: «Это императрица». — «Знаю, — отвечал солдат, — выпей ты сперва этой воды». Она выпила. Это успокоило часового, потому что он думал, что хотели отравить императрицу. «Хорошо, хорошо, — сказал он, — теперь можешь наливать». Отрадная черта преданности среди страшной картины этой ночи, исполненной вероломства!
Обыкновенно императрица никогда не ложилась спать прежде 12 часов; в этот же вечер она случайно легла раньше. Несмотря на близость её комнат от покоев государя, она ничего не слыхала и в горести своей делала себе самые горькие упрёки.
Более всего заговорщики опасались преданности графа Кутайсова. Он имел обыкновение возвращаться от госпожи Шевалье в 11 часов вечера. Решили его в это время поймать и отвезти к графу Палену, где его должны были задержать до окончания переворота. Но случилось, что в этот вечер он вернулся домой в половине одиннадцатого, и таким образом ему удалось ускользнуть от заговорщиков. Переодетый в крестьянское платье, он побежал через Летний сад. За ним погнались; говорят даже, что по нему стреляли. Он спешил на Литейную к какому-то господину Ланскому[258]; дорогой он потерял башмак, упал и вывихнул себе руку. Но на другой день он переехал в свой собственный дом напротив Адмиралтейства, притворился больным, а может быть, и действительно заболел. К вечеру он послал просить графа Палена дать ему караул, потому что опасался от черни каких-нибудь оскорблений; к нему послали караул и просили быть совершенно спокойным. И точно, он, по-видимому, вскоре успокоился, потому что, когда 14-го числа дочь его родила[259], он весело вошёл в комнату родильницы, казался весьма довольным и обнял акушера.
Рассказывали, что от него одного зависело предотвратить революцию; что к вечеру ему принесли записку, открывавшую весь заговор; что, по возвращении домой, он нашёл её на столе, но не распечатал и лёг спать. Долго не удавалось мне разъяснить это важное обстоятельство, наконец мне представился к тому самый удобный случай. Я встретился с графом Кутайсовым в Кёнигсберге. Он уже не был прежним надменным, неприступным любимцем. В Петербурге, хотя и случалось ему мимоходом сказать мне несколько любезных слов, но никогда не пришло бы мне в голову вступить с ним в откровенный разговор. Здесь он принял меня чуть не с сердечной радостью, потому что видел во мне верного слугу своего обожаемого государя и потому что я доставлял ему редкий случай вдоволь наговориться о его благодетеле.
Когда я спросил его, действительно ли в этот злосчастный вечер он получил какую-то таинственную записку и оставил её нераспечатанной, он улыбнулся и покачал головой. «Это отчасти справедливо, — сказал он, — но записка эта не имела никакого значения. Уже давно граф Ливен, по болезни, желал место посланника, и я обещал ему это выхлопотать у государя[260]. В этот день оно мне удалось. После обеда я о том в нескольких строчках известил графа и поехал со двора. Когда я вечером возвратился домой, на моём столе лежала записка. Я спросил своего камердинера: от кого? Получив в ответ, что то было благодарственное письмо от графа Ливена, я оставил его нераспечатанным. Ночью все мои бумаги, в том числе и эта записка, были взяты; я их получил обратно на следующий день, а с ними и эту нераспечатанную записку, которая действительно ничего другого не содержала, как вежливое изъявление благодарности».