Одинаково сомнительным представляется рассказ о том, будто Павел хотел заключить в крепость обоих великих князей. Даже слова, произнесённые им в весёлом расположении духа, за обедом, недели за две до своей смерти: «сегодня я помолодел на пятнадцать лет», были истолкованы как относившиеся к этому предположению. Конечно, легко могло бы случиться, что в порыве гнева он приказал бы арестовать обоих великих князей на несколько дней. Но трудно допустить, чтобы ему когда-либо пришло в голову сослать их совершенно, ибо он всегда был и оставался нежным отцом. Он доказал это, между прочим, тем живейшим участием, которое принял в судьбе прекрасной своей дочери Александры Павловны.
Она была выдана замуж за палатина венгерского[191], который любил её искренно. Император Франц[192] оказывал ей также величайшее благорасположение, и это обстоятельство послужило первоначальным поводом к той ненависти, которую возымела к ней безгранично ревнивая императрица германская[193]. К этому присоединилась ещё другая, не менее важная причина. Красота, приветливое обхождение и благотворительность великой княгини очаровали венгерцев, в национальном одеянии которых она иногда являлась публично. Она покорила себе все сердца, и, так как этот храбрый народ уже и без того нетерпеливо переносил господство Австрии, которая для Венгрии часто бывала не матерью, а мачехою, то в нём возникла и созрела мысль, при содействии Павла, совершенно отделиться от Австрии и возвести на венгерский престол великую княгиню Александру Павловну или, скорее, её сына. Это было известно великой княгине, и она не без колебания изъявила на то своё согласие. Графиня Ливен также знала об этом предположении, но остерегалась преждевременно сообщить о нём императору, из опасения, чтобы он, по своему обыкновению, не воспламенился и не послал бы тотчас свои войска в Венгрию.
Там уже раздавались карточки, по которым соумышленники узнавали друг друга. На этих карточках представлена была в середине колыбель ожидаемого ребёнка; гений отечества парил над нею; возле колыбели розовый куст, окружённый терниями, — намёк на страдания великой княгини, — а на этом кусте несколько роз, из коих одна, великолепно распустившаяся, обозначала Александру Павловну; из другой же выходило коронованное дитя в пелёнках, с надписью: «Dabimus согопаш». Одну из этих карточек видели в Петербурге.
Венский двор узнал обо всём этом и учреждено было за великою княгинею строгое наблюдение, сопровождаемое всевозможными огорчениями, которые, по приказанию германской императрицы, доходили до самых мелочных оскорблений. Говорят, что даже во время нездоровья великой княгини, несмотря на предписания доктора о соблюдении известной диеты, ей отпускали самую вредную пищу. Однажды ей захотелось иметь ухи, и она не могла её получить. Священник её должен был сам пойти на рынок и купить рыбу, которую принёс под своею широкою рясою[194].
Всего знаменательнее было неотступное требование императрицы, чтобы супруга палатина переехала для своих родов в Вену. Тогда Александра Павловна стала опасаться за свою жизнь и написала графине Ливен трогательное письмо, в котором предсказывала, что если её принудят разрешиться от бремени в Вене, то и она и её ребёнок сделаются жертвами этого распоряжения.
Можно себе вообразить, до какой степени это письмо встревожило графиню Ливен, которая поистине любила принцессу, как дочь. В своём смятении она обратилась к графу Палену; он ей сказал, что её обязанность представить это письмо императору. Она это исполнила. Павел рассердился и самым положительным образом объявил палатину, что принцесса должна разрешиться от бремени там, где сама пожелает. Тут уж более не смели принудить её к переезду в Вену, хотя перед тем грозили ей употреблением силы. Она родила в Офене, окружённая верными слугами, и всё-таки умерла[195]. На основании всего предшествовавшего возникли мрачные догадки. Графиня Ливен полагала, что при таких обстоятельствах смерть Александры Павловны могла быть и естественной; но многие, вспоминая Раштадтское происшествие[196], утверждали, что императрица германская доказала, на что она была способна.
Императору Павлу ставили в упрёк, что почти ко всем тем, которые некогда окружали его мать, он питал нерасположение, одинаково распространявшееся на виновных и невинных и нередко побуждавшее его обращаться не по-царски с вернейшими слугами государства. Упрёк этот был справедлив.
Ещё императрица Екатерина имела намерение воздвигнуть памятник фельдмаршалу Румянцеву[197]. Она приказала написать к нему через сенат, чтобы он сам выбрал в Петербурге или Москве место, которое должно было быть украшено его статуей и на котором в то же время должны были выстроить великолепный дворец для его семейства. Скромный старец отказался от этого и умер, довольствуясь внутренним сознанием, что заслужил предложенную ему почесть. Когда Павел вступил на престол, граф Безбородко[198] в разговоре с сыном фельдмаршала, нынешним государственным канцлером графом Румянцевым[199], объяснил ему, что теперь не время для сооружения статуи, но что возможно будет выстроить для него и для его брата дворцы на счёт казны. Благородный сын отклонил это предложение, не желая как бы продавать славу своего отца.
Тем не менее Безбородко, почитавший покойного фельдмаршала своим благодетелем, воспользовался благоприятным случаем, чтобы доложить государю о бывшем предложении, и государь, несколько дней спустя, обратился к графу Румянцеву со словами: «Я воздвигну памятник вашему отцу». Как известно, он сдержал своё обещание; но, вместо статуи, сооружён был на плац-параде ничтожный обелиск[200]. При случае он также сказал графу Румянцеву, что и дворец будет выстроен; но впоследствии об этом не было и речи. Павел забыл, что громкое и торжественное признание государственных заслуг приносит ещё более чести самому монарху, чем его подданному.
По-видимому, не столь основательно обвиняли Павла в том, что он неприлично обращался с духовенством. Если и справедливо, что он однажды сослал одно духовное лицо за то, что в проповеди, произнесённой им в придворной церкви, восхвалялось прежнее царствование с порицающими намёками на нынешнее, то подобное происшествие, часто повторявшееся в других государствах, было, конечно, заслуженным наказанием для дерзкого проповедника.
Но ещё неосновательнее толкуют, осуждая награждение духовных лиц орденами. Высший глава их, по справедливости высокоуважаемый митрополит московский Платон[201], возвратил пожалованный ему орден под тем предлогом, что его обет, устав русской церкви и несколько других причин запрещали ему носить светский знак отличия Он был немедленно вызван в Петербург; но ещё на дороге получил, в отмену прежнего приказания, повеление отправиться на жительство в небольшой город близ Москвы. Прибыв сам в Москву на коронацию, император хотел было призвать другое духовное лицо для совершения этого торжественного обряда. Но ему это так серьёзно отсоветовали, во внимание к глубокому уважению, коим пользовался Платон в народе, что он нашёлся вынужденным уступить. Достойный старец, без орденов, венчал своего императора на царство, и все превозносили эту твёрдость; но были ли эти похвалы справедливыми? Ордена суть не что иное, как признаки заслуг, оказанных отечеству. Разве духовное лицо не может их заслужить? И, если оно их заслужило, может ли оно из гордости, скрывающейся под смирением духовного звания, гнушаться тех отличий, которые жалует ему государь? Можно ли назвать светским то, что обозначает одну из прекраснейших, Богом предписанных обязанностей? Рассудок благородного старца введён был в заблуждение предвзятыми понятиями; одна только необычайность случая поставила его в недоумение, потому что вообще он был муж по сердцу Божию. Когда он изредка приезжал из Троице-Сергиевской лавры в Москву, народ окружал его как святыню. Однажды приехал он, чтобы отслужить обедню, и нашёл церковь осаждённой бесчисленной толпой, которую не пускала полиция. На вопрос его: «почему?» ему отвечали, что церковь уже переполнена знатнейшими лицами города. Он рассердился и сказал весьма громко: «Я столько же пастырь бедных, как пастырь богатых». Народ обрадовался. Неудивительно, что после таких поступков народ был к нему привязан и высоко почитал его и что совет, данный государю, беречь такого человека был вполне разумен и правдив.