Мне поручено было написать оперу с балетом для этой артистической четы; это заставило меня два раза быть свидетелем того высокомерия, которое госпожа Шевалье выказывала, однако, менее, чем её муж. Она приняла меня в «неглиже»; и так как письменный план, который я должен был ей сообщить, дал мне случай некоторое время сидеть весьма близко к ней, то я мог заметить, что её столь восхваляемая красота, если не совсем поблекла, была, по меньшей мере, уже не в полном блеске. На сцене она действительно очаровывала своим станом и игрою; но ей не следовало пускаться в серьёзную оперу, ибо, например, в «Ифигении»[164] можно было любоваться только её красотою. Между тем не было недостатка в самых низких льстецах, которые её воспевали, придавая иногда своим похвалам самые утончённые обороты. Я ещё помню несколько куплетов, которые кстати можно здесь привести.
On loue tant la belle Chevalier,
Son talent, son áir, son maintien, sa décence,
Qu’enfin moi, je perds patience,
Et je vais la critiquer.
D’abord, on vante sa beauté;
Ce n’est pas guoi je porte guerelle,
Mais, par exemple, la jeune Hebé
Ne serait-elle pas aussi belle?
Enfm, on bit de son sublime talent
Que de la belle Nature elle suit les traces;
J’en conviens; mais, si Гоп faisait venir les Grâces,
N’en feraient-elles pas autant?
За несколько дней до ниспровержения своего счастия госпожа Шевалье прогуливалась верхом в сопровождении двух придворных шталмейстеров, подобно тому как обыкновенно прогуливался сам император. Она проскакала мимо окон французской актрисы Вальвиль, своей соперницы в благосклонности публики, и бросила ей гордый взгляд. Случайно ехал за ней тоже верхом великий князь Александр Павлович; он улыбнулся госпоже Вальвиль и указал на горделивую наездницу, которая так публично выставляла напоказ себя и свою продажную добродетель.
Нет примера, чтобы она когда-либо употребила своё влияние для доброго дела; можно было рассчитывать на её вмешательство только там, где была для неё какая-нибудь выгода.
Ей одной, может быть, удалось бы спасти несчастного пастора Зейдера[165], за которого столь многие напрасно просили. Этот пастор, сельский проповедник в окрестностях Дерпта, имел небольшую библиотеку для чтения, которую, однако, закрыл, потому что трудно было получать новые книги и опасно их давать для чтения, так как в Риге сидел изверг, по имени Туманский[166], цензор, который, чтобы угодить и придать себе важность, осуждал самые невинные книги и повергал в несчастья всякого, кто их держал у себя. Он был предметом всеобщей ненависти и всеобщего страха. Пастору Зейдеру не были ещё возвращены некоторые отданные им в чтение книги, в том числе Лафонтенова[167] «Сила любви»; он об этом известил в еженедельной газете, не зная, что и эта книга была из числа запрещённых. Почему она была запрещена, это знал, конечно, один только Туманский, который с адской радостью ухватился за этот случай, чтобы одним несчастным увеличить число своих жертв.
Он донёс двору, что пастор Зейдер старается посредством библиотеки для чтения распространять тлетворные начала. Этот злостный, хитро придуманный донос возбудил подозрительность и негодование императора.
Зейдера привезли в Петербург, и юстиц-коллегия получила приказание признать его заслуживающим телесного наказания. К сожалению, это судебное место не имело должного значения, чтобы объявить, что дело должно быть сперва исследовано, а потом решено по законам; если же человек заранее осуждён, то остаётся только предать его палачу. Правда, эти низкие судьи спрашивали генерал-прокурора, как им поступить, и просили для себя его заступничества; но так как он ограничился одним холодным ответом, что они могут действовать под своей ответственностью, то страх победил все остававшиеся сомнения, и Зейдер был приговорён к наказанию кнутом. Приехали за ним в крепость, чтобы оттуда повесть его выслушать приговор, и объявили ему, что он должен надеть пасторскую мантию и воротник. При этих словах он оживился светлой надеждой, не предчувствуя, что эти священнические принадлежности потому только были необходимы, что для большего позора их должны были с него сорвать. Когда ему прочли приговор, он упал на землю, потом приподнялся на колени и умолял, чтобы его выслушали. «Здесь не место», — сказал фискал. «Где же место? — вопил Зейдер. — Ах, только перед Богом».
На Невском проспекте, по дороге к месту наказания, к нему подъехал полицейский офицер и спросил, не желает ли он сперва причаститься? Он ответил: «Да», и его повели назад. Это было лишь краткой отсрочкой! Снова потащили его к месту казни. Дорогой палач потребовал от него денег; он отдал этому гнусному человеку свои часы.
Когда привязали его к столбу, он имел ещё настолько самосознания, что заметил, как, по-видимому, значительный человек в военном мундире подошёл к палачу и прошептал ему на ухо несколько слов; этот последний почтительно отвечал: «слушаюсь». Вероятно, то был сам граф Пален или один из его адъютантов, давший палачу приказание пощадить несчастного. От бесчестия нельзя было его избавить; по крайней мере, хотели его предохранить от телесного наказания, которого он, может быть, и не вынес бы. Зейдер уверял, что он не получил ни одного удара, он только слышал, как в воздухе свистел каждый взмах, который потом скользил по его исподнему платью.
По совершении казни он должен был быть отправлен в Сибирь; но и этой высылкой граф Пален, с опасностью для самого себя, промедлил несколько дней, всё надеясь на более благоприятный оборот в участи несчастного, так как даже русское духовенство, к его чести будь помянуто, вошло с ходатайством за него. Когда, однако, исчезла последняя надежда, его отправили в Сибирь[168], как самого отъявленного злодея, и даже его жена не получила разрешения следовать за ним.
Только Александр Павлович, при вступлении на престол, возвратил его из Сибири[169], восстановив его честь и достоинство и справедливой щедростью исправил то, что ещё было исправимо.
Рассказывают, что после переворота, за обедом у одного из вельмож[170], собрано было для него 10 000 рублей. Весьма возможно, что на этом весёлом пире кто-нибудь в минуту сострадания сделал подобное благородное предложение, но оно не было приведено в исполнение, и во всей этой возмутительной истории ничьё имя не блестит, кроме графа Палена.
Этот человек, которого обстоятельства вынудили быть участником в столь отвратительном деле, мог в то время быть изображён одними только светлыми красками. При высоком росте, крепком телосложении, открытом, дружелюбном выражении лица, он от природы был одарён умом быстрым и легко объемлющим все предметы. Эти качества соединены были в нём с душой благородной, презиравшей всякие мелочи. Его обхождение было жестокое, но без суровости. Всегда казалось, что он говорит то, что думает; выражений он не выбирал. Он самым верным образом представлял собой то, что немцы называют «ein Degenknopf». Он охотно делал добро, охотно смягчал, когда мог, строгие повеления государя, но делал вид, будто исполнял их безжалостно, когда иначе не мог поступать, что случалось довольно часто.