Зимою 1800 года в дипломатических кругах Петербурга царило сильное беспокойство: император Павел, недовольный поведением Австрии во время Итальянской кампании Суворова 1799 года и образом действий Англии в Голландии, внезапно выступил из коалиции и, в качестве гроссмейстера Мальтийского ордена, предъявил Англии войну, которую собирался энергично начать весною 1801 года. В феврале того же года полк наш возвращён из царскосельской ссылки и помещён в Петербург, в дом Гарновского. Генерал-майор Кожин[61], который во время нашей ссылки был назначен к нам в качестве строгого службиста, переведён в армейский полк, а генерал-лейтенант Тормасов[62], превосходный офицер и достойнейший человек, сделан нашим полковым командиром — милость, которую мы просто не знали, чем себе объяснить.
По возвращении в Петербург я был самым радушным образом принят старыми друзьями и даже самим графом Паленом, генералом Талызиным и другими, а также Зубовыми и Обольяниновыми. Меня стали приглашать на интимные обеды, причём меня всегда поражало одно обстоятельство: после этих обедов, по вечерам, никогда не завязывалось общего разговора, но всегда беседовали отдельными кружками, которые тотчас расходились, когда к ним подходило новое лицо. Я заметил, что генерал Талызин и другие подошли ко мне, как будто с намерением сообщить мне что-то по секрету, а затем остановились, сделались задумчивыми и замолкли. Вообще, по всему было видно, что в этом обществе затевалось что-то необыкновенное. Судя же по той вольности, с которой императора порицали, высмеивали его странности и осуждали его строгости, я сразу догадался, что против него затевается заговор. Подозрения мои особенно усилились после обеда у Талызина (за которым нас было четверо), после «petite soiree» у Хитровых и раута у Зубовых. Когда однажды за обедом у Палена я нарочно довольно резко выразился об императоре, граф посмотрел мне пристально в глаза и сказал: «J — f — qui parle et brave homme qui agit». Всего этого было достаточно, чтобы рассеять мои сомнения, и обстоятельство это глубоко меня расстроило. Я вспомнил свой долг, свою присягу на верность, припомнил многие добрые качества императора и в конце концов почувствовал себя очень несчастным. Между тем все эти догадки не представляли ничего определённого: не было ничего осязательного, на основании чего я мог бы действовать или даже держаться известного образа действий. В таком состоянии нерешительности я отправился к своему старому другу Тончи[63], который сразу разрешил моё недоумение, сказав следующее: «Будь верен своему государю и действуй твёрдо и добросовестно; но так как ты, с одной стороны, не в силах изменить странного поведения императора, ни удержать, с другой стороны, намерений народа, каковы бы они ни были, то тебе надлежит держаться в разговорах того строгого и благоразумного тона, в силу которого никто бы не осмелился подойти к тебе с какими бы то ни было секретными предложениями». Я всеми силами старался следовать этому совету и благодаря ему мне удалось остаться в стороне от ужасных событий этой эпохи[64].
Около этого времени великая княгиня Александра Павловна, супруга эрцгерцога Иосифа, палатина венгерского, была при смерти больна, и известие о её кончине ежечасно ожидалось из Вены. Император Павел был чрезвычайно недоволен Австрией за её образ действий в Швейцарии, результатом которого было поражение Корсакова под Цюрихом и совершенная неудача знаменитой кампании Суворова в Италии, откуда он отступил на север, через Сен-Готард. Англии была объявлена война, на имущество англичан наложено эмбарго и уже делались большие приготовления, дабы, в союзе с Францией, начать морскую войну против этой державы с открытием весенней навигации.
Все эти обстоятельства произвели на общество удручающее впечатление. Дипломатический корпус прекратил свои обычные приёмы; значительная часть петербургских домов, из которых некоторые славились своим широким гостеприимством, изменили свой образ жизни. Самый двор, запертый в Михайловском замке, охранявшемся наподобие средневековой крепости, также влачил скучное и однообразное существование. Император, поместивший свою любовницу в замке, уже не выезжал, как он это делал прежде, и даже его верховые прогулки ограничивались так называемым третьим летним садом, куда, кроме самого императора, императрицы и ближайших лиц свиты, никто не допускался. Аллеи этого парка или сада постоянно очищались от снега для зимних прогулок верхом. Во время одной из этих прогулок, около четырёх или пяти дней до смерти императора (в это время стояла оттепель), Павел вдруг остановил свою лошадь и, обернувшись к шталмейстеру Муханову, ехавшему рядом с императрицей, сказал сильно взволнованным голосом: «Мне показалось, что я задыхаюсь и у меня не хватает воздуха, чтобы дышать. Я чувствовал, что умираю... Разве они хотят задушить меня?» Муханов отвечал: «Государь, это, вероятно, действие оттепели». Император ничего не ответил, покачал головой, и лицо его сделалось очень задумчивым. Он не проронил ни единого слова до самого возвращения в замок.
Какое странное предостережение! Какое загадочное предчувствие! Рассказ этот мне сообщил Муханов в тот же вечер, причём прибавил, что он обедал при дворе и что император был более задумчив, чем обыкновенно, и говорил мало. От Муханова же я узнал, что г-жа Жеребцова в этот вечер простилась с Обольяниновыми и что она едет за границу. Она остановилась в Берлине; впрочем, об этом я ещё буду иметь случай сообщить впоследствии.
Теперь я подхожу к чрезвычайно знаменательной эпохе в истории России, эпохе, в событиях которой мне, до известной степени, пришлось быть действующим лицом и живым свидетелем и очевидцем многих обстоятельств, причём некоторые подробности об этих крайне важных событиях я узнал немедленно же и из самых достоверных источников. При описании этих событий мною руководит искреннее желание сказать правду, одну только правду. Тем не менее я буду просить читателя строго различать то, что я лично видел и слышал, от тех фактов, которые мне были сообщены другими лицами и о которых я, по необходимости, должен упоминать для полноты рассказа.
11 марта 1801 года эскадрон, которым я командовал и который носил моё имя, должен был выставить караул в Михайловский замок. Наш полк имел во дворце внутренний караул, состоявший из 24 рядовых, трёх унтер-офицеров и одного трубача. Он находился под командой офицера и был выстроен в комнате, перед кабинетом императора, спиною к ведущей в него двери. Корнет Андреевский был в этот день дежурным по караулу.
Через две комнаты стоял другой внутренний караул от гренадерского батальона Преображенского полка, любимого государева полка, который был ему особенно предан. Этот караул находился под командою подпоручика Марина и был, по-видимому, с намерением составлен на одну треть из старых преображенских гренадер и на две трети из солдат, включённых в этот полк после раскассирования лейб-гренадерского полка, происшедшего по внушению генерала графа Карла Ливена[65], человека чрезвычайно строгого и вспыльчивого. Полк этот в течение многих царствований, особенно же при Екатерине, считался одним из самых блестящих, храбрых и наилучше дисциплинированных, и солдаты этого полка, вследствие его раскассирования, были весьма дурно расположены к императору.
Главный караул (the main guard) во дворе замка (а также наружные часовые) состоял из роты Семёновского великого князя Александра Павловича полка и находился под командой капитана из гатчинцев[66], который, подобно марионетке, исполнял все внешние формальности службы, не отдавая себе, по-видимому, никакого отчёта, для чего они установлены.
В 10 часов утра я вывел свой караул на плац-парад, а между тем, как происходил развод, адъютант нашего полка Ушаков сообщил мне, что, по именному приказанию великого князя Константина Павловича, я сегодня назначен дежурным полковником по полку. Это было совершенно противно служебным правилам, так как на полковника, эскадрон которого стоит в карауле и который обязан осматривать посты, никогда не возлагается никаких иных обязанностей. Я заметил это Ушакову несколько раздражённым тоном и уже собирался немедленно пожаловаться великому князю, но, к удивлению всех, оказалось, что ни его, ни великого князя Александра Павловича не было на разводе. Ушаков не объяснил мне причин всего этого, хотя, по-видимому, он их знал.