Литмир - Электронная Библиотека

— Недавно рассказывал, что утопил…

— Утопил! Как змеюку поганую, утопил. А кто поверит? Кому докажешь, что выбросил? Хоть из-под земли достань, а подай! Головой отвечаешь! Если не сам, близкие твои… ребенок.

Снова о ребенке, о Казисе, которого нет и который, может, только потому лучше всех, ближе материнскому сердцу.

— Почует, бывало, этих, с винтовками, и опрометью в лес! Через поля, луга, реку. Никто ничего еще не знает, а он: пойду, мама, погуляю. Прихватит краюху, сала кусок и прямиком к реке. Легок на подъем был, но как-то раз обмишулился — не выплыл. В водоворот угодил, закрутило, занесло под колоду. Вместе с ней и вытащили. Не поверишь, дочка, обрядили, как живой лежал, словно прилета грачей ожидая… Белый-белый, волосики льняные… Красивый!

Красивый. Сказала, точно припечатала. Красивый. Богатство, удача, здоровье — все меркнет перед красотой, которая и примиряет с потерей, если вообще возможно с ней примириться.

— Иди, доченька, иди ложись. Подремлю чуток. День-то не задержится, развиднеется — вставай.

— Вы все-таки таблеточку валидола пососите. Что было, то было. Не вам одним довелось… Теперь что, теперь люди и ко сну спокойно отходят, и встают без страха. Другие-то вон и знать ничего не знают про то, что было… Было — не было. Где-то, с кем-то… — утешает Елена, прикрывая одеялом, думая уврачевать словом открытую рану, долго скрывавшуюся за суровой нахмуренностью бровей, за постоянным ворчанием и покрикиванием. — Живете, никому ничем не обязанные. Это ведь счастье, матушка, дождаться старости там, где свет увидел, рос…

— Кто перечит? Могли бы жить. Да все старик мой, гордыня его. Поперву Жайбас, потом Волк несчастный… А нынче вот настоящего дьявола, Люцифера лютого, вместо собаки завел. Ну зачем он нам? Ох, чует сердце, накличет он беду на нашу голову.

— Это маленькая-то собачонка?

— Не говори так, дочка. Я ему хлеба с маслом, а он — клыками!

— Глупый щенок. Привыкнете. Живое-то существо, оно всегда живое.

— Ладно. Иди-ка ложись. Весь день на ногах, и ночью тебе покоя нет… Иди! — Петронеле окончательно избавилась от кошмара.

По молчанию Йонаса, по тому, как заботливо подставляет он плечо, Елена понимает: слышал. Не сдержавшись, тихонько всхлипывает, поминая собственные потери. Самая горькая — сестра Дануте, не любившая своего имени, требовавшая, чтобы называли Кармелой. Ее, как и Казюкаса, вытащили из заболоченного озерца, в котором окрестные жители топили котят. Никаких следов насилия, сама забрела, привязала на шею камень и шла до тех пор, пока, как говорили люди, зыбучий ил не затянул на дно. Не просто с обезумевшими глазами кинулась: надела праздничное материнское платье — темно-синие горошины на белом поле, глубокий вырез на груди, вплела в волосы красную ленту. Светлая и красивая, отражалась она в воде, окруженная белыми облачками. О чем думала, когда брела по топкому дну, разгоняя пугливых рыбешек?

По лицу Елены пробегает судорога боли — ведь обещала себе не огорчать Йонаса, и она рукой отирает лицо. Лучше не рассказывать ему, почему сестра покончила с собой.

До тошноты опостылело Кармеле переходить из объятий в объятия под отвратительное бульканье вонючего самогона. И еще пугала возможность подхватить дурную болезнь. С минуту Елена беззвучно рыдает, хоть глаза ее сухи; кладет ладонь мужа на свой пылающий лоб.

— Скажи мне «мамочка», и я успокоюсь.

— Вроде неудобно как-то.

— Хочешь, чтобы завыла в голос?

— Ну хорошо, мамочка, давай спать.

Повернулся на спину, хрипло вздохнул, словно проваливаясь в сон. А в голове бились давно осмеянные мысли: разве Кармела совсем не любила меня? Ни в начале… ни под конец? А может… только меня одного? Может, и ушла из жизни, чтобы не погубить меня? Вдвоем погибли бы… А сейчас? Сейчас каждый сам по себе…

— Спи… Зажмурился, но не спишь. Когда уж там что было. — Елена провела ладонью по его потному лбу.

— Когда было? Ведь сама мне постоянно внушаешь, что все еще есть. А что есть? Мамочка-то, знаю, промолчит. Может, Олененок отважится?

— Ох, как не хочется тебя расстраивать. Кармела ждала ребенка. Очень не хотела его.

— И ты знала?

— Да.

— От кого?

— Разве важно? Она и сама не догадывалась, от кого.

Он сел, ловя воздух открытым ртом.

— Тебе не кажется, что ты… я… все мы виноваты перед ней?

— Я никогда по-другому и не думала. Спи, Йонялис!

Так и не удалось Статкусу заснуть, из каморки хозяина плеснуло наружу электричество. Слизнуло черное покрывало со словно облепленной желтыми комьями «антоновки». Затявкала собачонка, вначале испуганно, будто ее пнули, потом стервенея все сильнее. Свет тут же белой кошкой скользнул вниз, дерево вновь почернело; зазвякали щеколды — одна, другая, заглушая обычные шорохи старого дома. Хозяин сполз со своего узкого ложа — топчана времен Матаушаса Шакенаса, — выбросил щенка прочь. То ли человеку что-то приснилось, то ли собаке?

Обрадовавшись, что появился предлог прекратить объяснение, Статкусы тоже выбрались во двор. На скамье, сгорбившись, сидел Балюлис, подпирая кулаком голову. К ножке скамьи жалось кудлатое, испуганное, не меньше хозяина растерянное существо.

— Только закроешь глаза, клацает зубами. Точно железкой о железку лязгает. Весь сон разогнал.

— Страшно в чужом-то месте. Его же по-городскому растили, — вступилась за собаку Елена.

— Чего ему тут бояться? Ну, яблоко оземь ударит, пичуга сквозь сон пискнет. В городе-то беспрерывно грохочет, — не согласился Лауринас.

— Может, твердо ему спать?

— Два мешка подстелил. Человеку и то удобно было бы. Хлеба с маслом не взял, на Петронеле кинулся…

Не изнеженность собаки волновала Балюлиса, а Петронеле.

— Кричала… разбудила вас, я-то слышал. Завсегда так, увидит что во сне и — ну вопить. Собачонки испугалась. Сроду трусиха. Всего боится: ох, гости нагрянут — не сваривши заранее, пирогов не испекши, чем кормить будем?… и скотины получше не заводи — не прокормим, обожрет!.. или вон дети — как бы в комсомол не вступили… беды не оберутся, как ты, отец, со своей формой стрелка, с винтовкой этой… А ведь когда что было!

Когда было, а не изгладилось и никогда не уйдет из памяти, как трясся он в Абелевой тележке, отворотив голову от яркого солнца. Казалось, и само светило помоями обдали, и над ним темнота человеческая надсмеялась, вознамерившись одним ударом его, Балюлиса, с ног сбить и, как барана перед стрижкой, по рукам-ногам связать. Хуже того, чтобы охолостить, словно норовистого жеребца, чтобы забыл ржать да скакать, чтобы обратился в такого же домоседа, как все они, Шакенасы, как Петронеле его, что от дома и на три шажка отойти не осмелится! Перед его глазами мотался повыщипанный местечковой ребятней куцый хвост клячи, дрожащими пальцами раздирал Балюлис жирную спинку сельди, ломал хрустящую булочку и не ощущал их вкуса. Весь мир — от небесных высей и до густой пыли проселка — провонял помоями. Даже на белого тонконогого жеребенка, резво носившегося по зяби, не поднял глаз, хотя Абель, стараясь развеять его хмурость, заливался, помахивая кнутиком:

— Конечно, другого такого коня, как у господина Балюлиса, не сыскать, но и этот, белошейка, как подрастет, летать будет, ой-ой, как будет летать!

— Не охолостят, так полетит, — горько усмехнулся Лауринас.

— Это так, — согласился Абель.

Лошадка его со стертой хомутом холкой едва тянула, тележку лениво бросало из стороны в сторону. Абель заворачивал то на один, то на другой придорожный хутор. Извините, господин Балюлис, несвежих-то булочек никто не купит, а мука взята в долг…

— Ну и конь у тебя… огонь! — упрекнул Лауринас хозяина, когда тот слишком, по его мнению, долго задержался в усадьбе побогаче — застекленные сени, два ряда туй, ветряной двигатель на мачте.

— Еще бы — чудо, не лошадь! За двадцать пять литов у живодера дохлятину сторговал. А ведь подлечил, поставил на ноги. Только зубов не вернешь. — Абель, как и его кобыла, тоже беззубый.

44
{"b":"848410","o":1}