Менестрели кивают головами - теперь они походят на заводные игрушки или манекены, - вновь выстраиваются в шеренгу, прячут свои инструменты под мышками и сходят по ступенькам в полуподвал, где в дверях, скрестив руки на груди, в белых галифе и просторном вельветовом пиджаке, с мягким платком на шее, стоит, улыбаясь, Герберт фон Штейн, литограф, досужий поэт, бывший троеборец, бывший вратарь-регбист, бывший преподаватель алхимии. В его руке уютно дымится пенковая трубочка. Он все понимает, этот великодушный человек, все безоговорочно одобряет. Широким жестом приглашает войти в душную мастерскую шорника, где сейчас, на закате двадцатого столетия, возрождаются наивные дон кихоты и санчо пансы. Едва войдя, менестрели не теряются - хватают по темно-зеленой бутылке и залпом выпивают до дна. Я в восторге от их поглощающей способности. Одна нога откинута вперед, левая рука крепко уперта в бок чуть повыше широкого ремня или простой веревки, поддерживающей брюки. Голова поднята под определенным углом, чтобы пенистый напиток поступал равномерно и бесперебойно. Они заняли всю площадь мастерской - от входа до старого граммофона. Утоляют жажду, а заодно и босяцкую печаль. Завершают. Аккуратно ставят бутылки в красный пластмассовый ящик и спокойно берут еще по одной. Снова вытирают рты. Потом присаживаются на какое-то дубовое бревно - неожиданно выясняется, что это надгробие. Герберт фон Штейн предусмотрительно сработал его уже сейчас. Красивое, удобное, ласкающее взор надгробие. Ого! Мои менестрели как по команде закидывают ногу на ногу, набрасывают на эту живую вешалку свои шляпы и без всякой просьбы запевают:
Пишу тебе я напоследок,
Как мне горько, как больно!
И словно слышу голос звонкий:
Я ухожу - довольно!
Ты помнишь ли черемухи цветенье?
Кружила нас душистая метель.
И мы блуждали, словно тени,
В блаженном забытьи весь день.
Нам не догнать ушедших дней!
И не вернуть тех слов!
Что наши клятвы, что слова -
Когда ушла любовь?!
Они поют серьезно - ни тени иронии. Вживаются в образ, в душе ураган, а лица — застывшие маски. Открываются и закрываются только рты, а из них на всю шорную мастерскую Герберта фон Штейна распространяется кисловатый вино-пивной дух. Вы скажете - душок? Ладно, пусть душок, будь по-вашему. Я не стесняюсь приводить их динамичные тексты - они бьют прямой наводкой в любящее сердце, будоражат и растравляют мою боль. Литограф и тот принимается часто-часто попыхивать трубкой. Невольно шмыгает своим красноватым от простуды, дыма, осени и вина носом. Еще, ребятки, еще, кивает он, давайте еще! И выставляет две бутылки чешской сливовой «Палинки» с рельефным горлышком, по пять пятьдесят со стоимостью посуды. О, «Палинка»! Будь благословенна! Она мгновенно развязывает языки менестрелям - они перешептываются, пересмеиваются, держат совет... Прыщавый, похоже, собирается исполнить соло что-то скабрезное, но Мона Лиза одергивает: брось, перестань, охальник. Какие тексты - простенькие, душещипательные, а бесхитростное сопровождение на губной гармошке и гребенке с дребезжащей гитарой - так за душу берет!
Ах, неужели всё мираж
И сон туманный,
И были сладкие мечты
Пустым обманом!
В душе я знаю - никогда
Не быть нам вместе.
Побудь со мной еще хоть миг
На этом свете!
Не спрашивай, откуда эти слезы -
Как больно мне терять былые грезы!
Когда они наконец замолкают, исполнив mormorando полный рокового предчувствия припев, я увидел: Герберт фон Штейн сидит, облокотившись о мраморный столик, добела сжимает кулаки и беззвучно плачет. В чем дело? Почему все и всегда плачут беззвучно? Скажите мне - почему? Менестрели как будто смущены, удивленно поглядывают в мою сторону: что-то не так? Всё в порядке, всё как надо! Сейчас отчалим, братцы, а пока отдохните. Нет, нет, они уже наотдыхались на природе. Какой-то благожелатель их подпер, и они совсем даже недурно выспались. Эй, они бы еще сбегали сдать пустые бутылки? Можно, шеф? Порядок. И еще: где тут у вас продают это чудо - «Палинку»? Самый настоящий напиток трубадуров и менестрелей. Вот как - через дорогу? Замечательно!
В самом деле, все отлично. Ясно, связался с пьяницами, подонками, но при всем том они - менестрели в пальто макси, что ни говори. И точка. Только бы не перебрали этой «Палинки», как после нее петь? Ничего, ничего. Это литограф меня успокаивает. На дикой жаргонной смеси поясняет: trzeba dutki paszmorowacz, что, очевидно, означает: надо трубы охладить. Пусть! Золотой человек этот литограф!
Они возвращаются. Они со смаком и чинно выпивают. Они снова исполняют свою любимую: «Зелены, зелены лопухи...» И мы выступаем в поход. Туда, под балкон.
- И я! Я тоже иду! - вызывается литограф, троеборец, вратарь-регбист. - Может, захватим Каца?
- Бери! - отвечаю. - Бери, кого хочешь. - «Палинка» ожидает здесь, я тоже хватил для храбрости! Да не все ли равно! Заметим: Кац - подаренная мною кошка, недавно окотившаяся пятеркой полосатых деток, хотя сама черней ночи. Загадочное создание, маленькая пума, питающаяся исключительно сырым мясом. На редкость страстная Кац. Эх, все мы в чем-то монстры, - глубокомысленно качает головой Герберт Фон.
Менестрели встают с дубового надгробия. Мрачно поскрипывают кожаные полы Моны Лизы и прыщавого. Только эти двое в настоящих кожаных пальто. Как Гитлер и Муссолини. Те, если верить некоторым источникам, были всего лишь «менестрели в длинных пальто». Наши двое скрипят за всю семерку. Как хрусткая фольга. Как жестяные венки на могилах героев. Как ржавая кровля, когда по ней крадется проказница Кац. Или неудачливый двуногий влюбленный. Ступени под их ногами грохочут, как гром небесный. И зубы их - точно белые молнии на черном небосводе. Чего вам боле - менестрели идут! Они опять серьезны, сосредоточенны и относительно трезвы. На дворе уже темно.
Вспоминаю: год 1979, сентябрь. Зареченские сумерки. Кац. Герберт Фон. Семеро менестрелей да я, влюбленный импрессарио. Семеро против Фив. Семь самураев и Великолепная Семерка. Который из них Юл Бриннер?
Вот! Вот оно светится, розовое окошко моей любимой в чердачном этаже. Различаю ее стройный силуэт за приоткрытой створкой, за тяжелой шторой. Скорей! Полная бутыль «Палинки» быстро идет по кругу — не осрамиться бы! Настроены ли виолы? Гребенка, гармошка, четырехструнка? Piano, piano, pianissimo. Мы с Гербертом Фон устраиваемся поодаль под кудрявым кленом - ржавым зонтиком (изящнее выразиться не могу).
Первые робкие аккорды - первые строки куплетов... Отрадно видеть, как они стоят - молодец к молодцу, пальто к пальто, даже края шляп выстроились в одну прямую линию. Рука на бедре, правая нога чуть отставлена вперед. Классическая поза. Три-четыре! Куку-та-та... кукуруку-та-рата-та-та-та... «Палома»! Это как бы позывные. Окно растворяется, как по команде. Итак! Явись, услышь, пойми!