Два метра восемь — таков был подлинный рост Вероники. Я измерил его, пока она спала: до копчика метр сорок девять. До чего же все-таки прекрасно сложена и даже красива. Еще совсем недавно были у нее муж и малое дитя, они бежали в Польшу, вроде бы в Кельцы, такие оба малюсенькие, забавные. Она рассказывала и плакала. Гасли свечи, Вероника сажала меня к себе на колени. Рассказывала страшные случаи из прошлого - о восстаниях, войнах, послевоенной разрухе, что было страшнее всего. Я силился не верить, но все равно верил - настолько образно и убедительно выглядели ее рассказы. Она приводила подробности, каких человек не выдумает. Говорила, будто ей сто пятьдесят лет, но ей уже давно столько, и больше она не старится. Она пережила двенадцать мужей - кто умер, кто пропал без вести, кто сбежал, а одного она догнала и убила, слишком много знал, гаденыш. Да еще пытался деньги прихватить.
Перед тем, как уснуть, она с каким-то облегчением вздыхала, брала меня на руки и укладывала в широкую люльку - боялась меня заспать: так она, оказывается, ненароком задушила графа Корево, забредшего сюда для глухариной охоты... О, еще до Великой войны, самой первой...
Однако все приедается — кагор и крупник, и сказки о волшебной лампе Аладдина. Воспоминания о 1812 годе, когда один французский генерал приказал своим гренадерам заласкать ее до смерти, а она, расшвыряв всех лягушатников, завалила самого генерала, и он испустил дух, едва только лег под нее... понимаешь, малыш?
Тогда мне было года двадцать четыре, трое моих сынишек уже бегали в Латвии, дочурка мыкалась в Гуди, не был я никаким малышом. Но ей, Большой Женщине, не было до того дела. Временами я вспоминал Юдицкаса - достал ли он свои бревна? Хороши ли? Подошли? Мастерит ли Юдицкас-богорез своих божков? Кто мог ответить мне на такой вопрос? Я лелеял одну надежду - вот закончится кагор, тресковые консервы и растительное масло, не останется моченых яблок... и тогда...
- Завтра! - сказала Большая Женщина однажды вечером, однако ночью так расхворалась, что я испугался: не конец ли это? Она поднялась, три недели просидела у окна, что-то бормотала, но поправилась.
- Ну, пойдем! - вымолвила она и залилась слезами. Было светло, и не было нужды зажигать свечи. На мое счастье. Солнце было в глаза, когда мы вышли к тому месту, где я забрался к ней на закорки. Она шла, ломая болотный лед, ступала затрудненно, цепляясь за березовые стволы, но шла. Когда мы выбрались на сухую твердь, запихнула меня к себе за пазуху, и я долго возился там, а она лишь ласково вздыхала. Вот это Женщина! Выпускает на свободу, как ручного зверька. А я и не верил, боялся, что удержит на веки вечные.
Она дала мне золотую монету, которая, едва я достиг этого хмурого городка, взяла и пропала.
- Где ты был? - накинулся на меня Балинас. - Мы тут всю ночь шуруем, с ног сбились. Целую ночь на ногах!
Ничего я ему не ответил. Выпили по стаканчику, плотно позавтракали. Потом еще по капельке. Балинас оживился:
- Видал вчерась бабу? Так вот. Слышно, концы отдала. С погранзаставы, ну, эти, подстрелили. Долго за ней гонялись-то, ой, долго. Вероника та самая. Ну и ладно, спокойней бу...
Я молчал, а он не удивлялся. Встрепенулся.
- Ну, лады! Дровишки мы погрузили. Как золото, говорю те. Я такой человек. Винцас едет, может взять. А если порядок, побыл бы, что ли... Ввечеру ишо сходим, а?
Он дал мне с собой крутых яиц, котлет, творожного сыра. Нацедил бутыль самогона. С Богом!
И вновь леса, леса. Можно подумать, нет на свете никаких городишек с лесопилками, шиферными кровлями, домишками райсоветов. Леса да леса - сухие, однородные, солнечные или угрюмые. Всё сосны да сосны, местами ольшаники или березовые лоскутки. В Польше, говорят, тоже такой пейзаж. В Гуди - это уж наверняка. Да какая там Польша! Есть, как выражается Балинас, Грузиния, есть Германия, Америка, даже, уверяет он, существует Украйна, а Польши никакой нет, все выдумки. Нет и никакой Вероники, сказки одни.
В таком случае откуда этот золотой луидор, обнаруженный мной в кармане двадцать лет спустя? Надо бы съездить туда, непременно! И лишь постыдный страх останавливает — а что, если снова? Ведь, шагая в обратный путь по болоту, Большая Женщина обернулась и вполголоса спросила: ты вернешься? Вернешься?
Я сходил с этим луидором в скупку, потом в банк, еще показал одному жуликоватому знатоку. Всюду та же процедура: смотрят через лупу, но не прикасаются. Потом отмахиваются: ой, нет, нет! Нечистые это деньги. Кровь на них!
А ведь солидные, уважаемые люди, считаются компетентными.
На днях заглянул к Юдицкасу и как бы невзначай осведомился: не нужно ли ему дубовых бревен? Он несказанно удивился, вытаращил глаза:
- Что еще за бревна? Не надо мне никаких бревен!
Да, правда! Он уже давно мастерит мелкие украшения, не приходится подвозить сырье грузовиками.
- Вот, - я показал ему луидор Большой Женщины. - Сделай мне что-нибудь из него.
Он взял и глазом не моргнул. Только вдруг его пальцы почернели, на виске затрепетала жилка, на губах выступила пена. Он швырнул прочь монету - неизвестно куда она закатилась.
- Давай забудем, давай! — только и выговорил Юдицкас и посмотрел мне прямо в глаза. Достал бутылку кагора. Кагора!
Как тут забудешь?
1992
«Deutschland»
Кинетическая скульптура
Он давно обещал показать мне свою пластику. Все это обилие кувшинов и чайников, ваз и горшочков, миниатюрных лукавых гомункулов и исполненных мудрости Будд. И всяких разных статуэток. Одну я видел на молодежной выставке: симпатичная черепашка ползет по животику молодой восточной красотки. Это же керамика, - помнится, воскликнул я. Он так рассердился, что целую осень со мной не разговаривал. Но когда пошел снег, сам позвал меня в свою стылую мастерскую, угостил анисовой водкой и безвкусными крабами. О работах даже не обмолвился. Мы взяли по фонарику, нацепили кепки с жесткими козырьками и отправились к ближним развалинам чуть не в самом центре города. Там, уверял он, когда-то была аптека, еще за царским часом12. И верно: он обнаружил две бутылочки толстого зеленого стекла, одну с рельефной надписью: «Кавказские минеральные воды, 1911». Я выгреб половинку лазурного изразца с замысловатым орнаментом. Не зря старались! Мы выбрались из аптечного подвала, когда над городом нависала меланхоличная луна. Он показал мне желтый дом в стиле модерн, а потом и балкон, на котором стояла героиня Достоевского, приказав никому не разбалтывать, - я с готовностью поклялся. Мы пили из горла. На балкон выползла старуха и обрушила нам на головы порцию помоев. А мы лишь посмеялись.
Я встречал его чуть не каждый день, потом надолго терял из поля зрения. В его глазах таилось нечто меня пугавшее. Определенно, я его избегал. Теперь-то я знаю, что таилось в его глазах: фантазия и талант безумца. Поэтому ему было трудно ужиться с другими художниками - порой ленивыми, порой болтливыми и пустыми, по-моему, в те времена их было гораздо больше. Жил он мучительно, много выпивал, еще больше работал. Его глаза горели, изо рта исторгалось пламя — он искал не только зеленые бутылки с рельефными надписями, он искал новых форм. Новых форм, — говаривал я, - искали уже египтяне и греки, но он только морщился или отмахивался.
Иногда он заглядывал ко мне в редакцию, где я заведовал отделом эстетики: этакий завотделом в стоптанных ботинках и с вечно заложенным носом. Отдел, однако, так назывался, чем я виноват? Босой, он присаживался на корточки на зеленом линолеуме редакционного пола и громко зачитывал свой великолепный рифмованный бред о шелковистых с мраморным отблеском девушках, о спаривающихся мотыльках и мыслящем студне. Иногда он разражался рыданиями, иногда нет. Возможно, было в этом нечто от позы: как-никак он являлся босиком, в одном лишь вывернутом наизнанку нагольном тулупе. Однажды нас застигла заведующая редакцией: он как раз читал небольшую поэму о друзьях-привидениях. Заведующая остановилась как вкопанная, затем, заливаясь краской, бочком, то есть наискосок, удалилась. Он даже не заметил ее. Позже я пояснил начальнице, что его папа - второй человек в Комитете по делам печати. Она лишь покачала головой, но ничего не сказала.