По мере того, как проходило время, как пыль накидывала на всё свой бренный покров, возрастало мое отчаяние от предстоящей разлуки с Сюзанной. Мне в голову приходили самые безумные идеи. Одна из них была особенно неотвязной. Я должен был, говорил я себе, увезти Сюзанну за границу — но куда? — в первый же вечер, еще до того, как она стала моей любовницей. Я бы ее забальзамировал и мог бы никогда не расставаться с ней. Вот это было бы счастьем. Ну, а я повел себя, как безумец, безумец и развратник, у меня не хватило самообладания преодолеть свое желание и отложить его удовлетворение, из-за грубости своей похоти я потерял тело, которое могло бы отныне и всегда радовать мою плоть и мое сердце. Теперь было поздно думать о бальзамировании. Раскаяние и боль сжимали меня в мучительных тисках. Но едва я говорил, что уже поздно и всё потеряно, как в то же мгновение спешил припасть к стопам своей возлюбленной, покрывая поцелуями ее ноги, на которых уже снова начинал пробиваться легкий пушок. Страстное желание охватывало меня еще сильнее, чем печаль, и вскоре я уже вновь сжимал Сюзанну в объятиях, мои уста на ее устах, моя грудь на ее груди.
Страсть и печаль переполняли меня до такой степени, что я перестал мыться и бриться, и зеркала отражали образ мужчины болезненно-бледного, с растрепанными волосами, запавшими глазами и красными вeками. Сидя у изголовья Сюзанны, с бутылкой спиртного под рукой, завернувшись от холода в простыни, я воображал себя сидящим в своей собственной могиле. Звуки внешнего мира едва доносились до меня, почти не проникая сквозь плотно задернутые шторы; лишь изредка слышал я шум большого грузовика или грохот мусорных баков о мостовую на рассвете.
В последний вечер я вымыл Сюзанну, надел на нее тонкое нижнее белье и костюмчик, те самые, которые я в приступе эйфории срывал с нее две недели назад. Завернул ее в плед, понес к машине. Сюзанна цвета луговой травы, Сюзанна цвета морской волны, Сюзанна, уже кто-то в тебе живет. В тот момент, когда я опускал ее тело в Сену, я издал крик, который отозвался в моих ушах каким-то инопланетным звуком. Мне показалось, что у меня вырывают сердце, что у меня вырывают половой член.
Сена приняла в объятья ее плоть, моим потом и семенем полную до краев, мою жизнь, мою смерть, что в Сюзанне слились. С ней схожу я в Аид, с ней качусь в ил океанских пучин, запутываюсь в травах морских, в коралловых дебрях плыву…
Вернувшись домой, я бросился на кровать, пропахшую падалью. Уснул мгновенно, объятый смертельным сном, качаемый той же черной волной — mare tenebrarum[10] — которая баюкала Сюзанну, мою Сюзанну, мою любовь.
1 декабря 19…
Не могу сказать, чтобы мне мое занятие не нравилось: изделия из слоновой кости с трупными пятнами, эта мертвенно-бледная фаянсовая посуда, всё добро мертвецов, мебель, сделанная ими, картины, ими написанные, бокалы, из которых они пили, когда жизнь им улыбалась. Воистину, профессия антиквара почти идеально подходит некрофилу.
30 декабря 19…
Увидел у своего соседа-букиниста игривый эстамп XVIII века — монашка, которую окучивает монах, — и это напомнило мне один бурлескный случай, происшедший со мной лет десять назад.
Я отправился в Мелен по делам, которые мне удалось закончить быстрее, чем я предполагал. До моего поезда оставалось еще два с лишним часа. Между тем, я знал, что в часовне Девиц Св. Фомы Вильнёвского, а еще точнее — в ее северной галерее, находилась работа Джентиле Беллини «Обрезание Господне».[11] Женский монастырь, в котором находилась эта часовня, не был закрытым, и туда пускали посетителей. Хозяйка ресторана, где я обедал, рассказала мне много страшных историй об истеричности и какой-то извращенной злобности монашек по отношению к сиротам, которых они воспитывали. Монастырь находился у городских ворот. Стояла удушливая жара, какая бывает перед грозой, и всё вокруг, казалось, уснуло. Решетка сада и дверь часовни были открыты настежь, и я вошел незамеченным. Лестница, ведущая на галереи, была тут же, справа от входа, и я немедленно поднялся наверх. Я нашел «Обрезание», которое разочаровало меня, так как выяснилось, что оно было подмалевано в 1890-х годах каким-то неотесанным мазилой. Сей даровитый муж подновил облачения персонажей, прошелся по архитектурным деталям, добавил плотные занавески на окна, в которые некогда были видны болотистые равнины Венеции. От огорчения хотелось плакать.
Перед тем, как спуститься, я облокотился на перила галереи, откуда можно было одним взглядом охватить всё пространство часовни. Центральный проход занимали носилки в виде катафалка, на котором покоилась монахиня — очевидно, сестры, которые должны были находиться при ней, оставили ее на время. Хотя и мертвая, эта монашенка с раздутым как бочка животом, с лицом, будто сошедшим с рисунков Домье,[12] внушала мне живое отвращение. Она была облачена в платье своего ордена, и сестры украсили ее голову венком из больших бумажных роз, что должно было означать ее девственность. Из всех мертвых, что мне приходилось видеть, эта монашка единственная не вызвала у меня ни сочувствия, ни нежности: злоба сочилась у нее изо всех пор. Я запечатлел ее образ с неприязнью, удивляясь лишь тому, как часто некрофил встречает смерть, пьяница — бутылку, игрок — карты. В то мгновение, когда я размышлял об этом, длинноносый человечек весьма благочестивого вида вошел в часовню и преклонил колена перед алтарем, осеняя себя крестным знамением с пригоршней святой воды. Затем он увидел носилки, и по нему словно пробежал электрический ток — это совпало с мощным ударом грома, и дождь хлынул с такой силой, что, казалось, готов был затопить часовню. Поколебавшись мгновение, человечек поспешил закрыть двери часовни и сакристии. Затем, чувствуя, что ливень надежно предохраняет его от неожиданного вторжения, он оглянулся по сторонам, чтобы убедиться, что он один, забыв, однако же, посмотреть вверх, на галереи. Ободренный, он кинулся на семидесятилетнюю христианскую девственницу и, громко ахая, ввел в нее свой член, тонкий, красный и шишковатый, как у помпейских сатиров. Затем он стал яростно трудиться над монашкой, которая издавала тонкий писк возбужденной мыши при каждом его движении, в то время как бумажный венок, сползший ей на нос, подскакивал в ритм со стуком, похожим на клацанье четок. Мужичок не был, очевидно, заядлым некрофилом — скорее, он был из тех, которые полагают, что начать никогда не поздно. И вправду, я думаю, его просто приперла нужда, которую при других обстоятельствах он утолил бы и с козой. Дергаясь, подпрыгивая, вопя так, словно ему отрезали уши, человечек завершил свой славный подвиг под курлыканье монашки и раскаты небесного грома. Потом со смущенным видом застегнулся, поправил веночек и одеяние невесты Христовой и стремительно улизнул.
Я подождал еще немного, пока утихнет гроза, и, в свою очередь, вышел наружу. Эта сцена в духе похабного фаблио[13] развеселила меня — я усмотрел в ней забавную аллегорию христианского мира, павшего под напором язычества. Что же касается святотатства, то я давно уже в него не верю.