Так или иначе, в ближайшую субботу, когда Маша была отведена к свекрови, Лена приняла приглашение Вадима и отправилась с ним в ресторан. Она с самого начала знала, чем завершится этот вечер, была к этому готова и даже ждала развития событий с некоторым нетерпением. Но все, что произошло, разочаровало ее глубоко и горько. Тело ее было каким-то чужим, она не чувствовала ничего, кроме стыда, страха и, может быть, совсем немного — любопытства. Та слабая надежда, что случайное это приключение поможет избавиться, излечиться от одиночества, напрочь улетучилась, исчезла сразу же, как только Вадим вошел в комнату и деловито, буднично стал снимать пиджак, развязывать галстук. Лена вовсе не ожидала уверений в вечной любви, не мечтала о так называемых нежностях — поцелуях, объятиях, но тогда она подумала: поцеловал хотя бы, что ли…
Наверное, в тот вечер поняла она еще одно: ее уже не тянет к сильным, самоуверенным мужчинам, которые, оказывая женщине внимание, будто делали ей великое одолжение. И если с тех пор она думала о том, что снова полюбит кого-то, то избранник ее почему-то походил на Валентина.
А Валентин после неудачного похода в «Буратино» больше не звонил. Несколько дней Лена еще надеялась, ждала звонка, но потом поняла: обиделся. А дальше ее переживания на время заслонили другие события.
…Винниту ступил на тропу войны.
Подряд шли фильмы про Винниту — то вождя апачей, то еще какого-то вождя, и Лену, которая ходила в кино редко, угораздило попасть именно на один из этих фильмов. Когда вышла из кинотеатра, все начисто выветрилось из головы, осталась всего лишь фраза: ступил на тропу войны.
И ей пришлось ступить на тропу войны, только не с Винниту, а с Екатериной Никитичной Калмыковой, вздорной старухой, которая не могла простить Лене не подписанного ею письма. Екатерина Никитична часто ворчала, и это угнетало не только Лену, но и Машеньку. «Я не хочу, чтобы баба Катя ругалась», — однажды захныкала она.
А Шуренок тем временем решал мучительно трудную задачу: как избежать встречи с участковым милиционером, который наведывался уже несколько раз, спрашивал о дальнейших планах, даже приглашал в районный отдел по трудоустройству. Приходил лейтенант именно тогда, когда Шуренок был дома, следил за ним, что ли? Один только раз заявился впустую, наскочил на Васильевну, она ему и выдала: «Что ходишь-то, что ходишь? Пусть парень передохнет, вон какой худущий!»
Слепота материнской любви, не меньшая, чем ее сила, — вот чему не переставала удивляться Лена. Что происходило там, за дверьми комнат Бугаевых, Лена не знала, но когда кто-нибудь пытался высказаться относительно Шуренка, Васильевна горой становилась за сына.
Лене было известно, что после недолгих раздумий Васильевна пошла к директору ресторана, в котором работала уже лет десять, с тех самых пор, как его построили. Она, правда, знала, что свободных должностей сейчас нет, но подсобные рабочие менялись часто, и Васильевна решила договориться с директором заранее, чтобы он держал Шуренка на примете.
Начала она издалека и посетовала на несправедливость: дрались, дескать, втроем, но двоих взяли на поруки, а за ее сына заступиться было некому. Директор, рассказывала старушка Лене, слушал хмуро: эту историю он уже знал из уст той же Васильевны, притом в нескольких версиях, одна из которых состояла в том, что добрый и легковерный Александр Бугаев принялся разнимать двух дерущихся хулиганов, в это время подъехала милиция и, не разобравшись-де, тут же его «засудила». Наконец Васильевна перешла к сути дела: если сын ее станет работать в ресторане, то будет у нее под присмотром, сразу же бросит баловничать. Такого поворота директор не ожидал, на какое-то мгновение заколебался, но потом, видимо, быстро овладел собой, сказал, что не далее как вчера метрдотель жаловался ему: опять сын Бугаевой торчит на кухне, дружкам своим мешает работать. И директор отрезал решительно: нет, мол, и нет, недовольно предупредил, чтобы на кухне Шуренка больше не видели, и припугнул милицией. Васильевна поняла, что спорить с директором бесполезно, и так же, как тому, скорее для очистки совести, сказала Лене: «А ведь был бы присмотрен, глаз не спускала бы…»
6
Лена позвонила в детский сад: задержусь на работе, приду за девочкой немного позже, нет, нет, не волнуйтесь, до семи ее заберу.
Сегодня отчетно-выборное собрание, с него не отпросишься. Комсомольский возраст… Все никак из него не выйду. Ну что ж, пусть хотя бы он лишний раз напоминает, что не все еще потеряно в жизни.
Народу оказалось довольно много. Кроме комсомольцев на собрание пришли заместитель директора, председатель месткома и Галина Николаевна Литвинова — член партбюро. Вот кто нравился Лене в институте! Была в этой пятидесятилетней женщине какая-то внутренняя сила, которая позволяла ей уверенно и совершенно спокойно говорить на собраниях то, о чем другие предпочитали шептаться между собой. На днях Лена узнала, что у Литвиновой недавно умер муж. Лена стала лихорадочно вспоминать, отразилось ли это горе как-то на поведении Литвиновой… Да, та ходила похудевшая, молчаливая, но не больше, чем если бы неделю проболела гриппом и вышла на работу, не долечившись. Нет, мужественная женщина!
И еще, кроме институтских, на собрание пришел инструктор райкома комсомола — лет тридцати, плотный, солидный, с задумчивым лицом.
В президиум предложили избрать инструктора райкома, Игоря Смирнова как секретаря комсомольского бюро и Володю Костромина. Предложение вносила Лида Краснова, член комсомольского бюро, — худенькая, с маленькими бегающими глазками, похожая на мышонка. Она и одевалась неприметно: то блеклый сарафан с блузкой, то серенький брючный костюм.
Игорь попросил для доклада двадцать минут; все радостно закричали: «Дать!» «Дать!», инструктор осуждающе и с сомнением покачал головой. И сомневался он не напрасно: Игорь, конечно, в регламент не уложился. Когда пунктуальный Костромин объявил: «Время доклада истекло», — Игорь успел лишь сказать о политической обстановке в стране, об участии комсомольцев в производственной жизни института и только произнес фразу: «А теперь рассмотрим организационно-практическую деятельность нашего бюро и комсомольской организации…» Именно тогда и подал голос Костромин, заявил о своих обязанностях председателя.
— Какие будут предложения? — спросил он хладнокровно и отчасти даже недоумевающе, словно был заранее уверен в том, что ситуация совершенно безвыходная и никаких предложений, как из нее выпутаться, нет и быть не может.
— Прошу еще пять минут! — твердо заявил Игорь.
— Докладчик просит пять минут, — повторил Костромин. — Кто за то, чтобы дать ему еще пять минут?
И пока галдели, пока Володя абсолютно невозмутимо ставил на голосование одно предложение за другим и начал подсчитывать поднятые руки, время шло. И тут неожиданно встала Галина Николаевна.
— Извините, что я вмешиваюсь в ваши внутренние дела, — начала она ровным и высоким голосом, — но ведь вы ведете себя как дети, честное слово! За это время, пока вы спорите и голосуете, можно было бы закончить доклад. А вы: «Дать — не дать, дать — не дать!» — передразнила Литвинова, улыбнулась, и все облегченно и примирительно рассмеялись. — А вам, — обернулась она к Игорю, — нужно серьезнее готовиться к докладу. И время точнее рассчитывать.
— Да я… это… по часам не сверил… — пробормотал Игорь, сбитый с толку. Обычно он сам вел собрание и умел поставить крикунов на место, но сегодня, как докладчик, подменять председателя не имел права, а Костромин выглядел настоящей размазней. Дурацкое голосование устроил: кто — «за», кто — «против»? Ему бы ворон в небе считать, а не собрание вести — лопух несчастный!
Лена не принимала участия в общем гомоне. В сумочке у нее лежало нераспечатанное письмо из Полтавы, Лена вынула его из почтового ящика перед самым уходом на работу и могла бы прочитать не один раз, но не хотела делать этого на ходу, наспех. Другое дело — вечером, дома, когда уложит Машу, включит настольную лампу и станет неторопливо вчитываться в четкий и крупный почерк матери — почерк учительницы. Отец обычно приписывал в конце несколько строчек, а мама подробно рассказывала о домашних делах, давала всяческие наставления относительно Машеньки. Письма всегда начинались одинаково: «Дочка, у нас все хорошо, волнуемся за тебя». Она щадила самолюбие Лены и, с тех пор как та развелась с Сережкой, никогда не спрашивала, как собирается дочь жить дальше, не думает ли снова выходить замуж, хотя Лена чувствовала: мать переживает, терзается, может быть, даже ругает себя за то, что отпустила дочь в Москву, если бы та выходила замуж в Полтаве, было бы время присмотреться к человеку поближе, что-то посоветовать… «Милая мама, — думала Лена, — ты так хорошо меня всему учила, и я помню все твои советы, но что делать с ними, не знаю, и разве я виновата, что моя семейная жизнь оказалась совсем другой, чем я ее представляла?»