Игорь, как и других, называл Лену на «ты», и это обращение вовсе не было у него доверительным или дружеским, скорее панибратским и грубым, как и манера здороваться — размашисто, крепко пожимая руку. Прощаясь, Игорь полуобнимал за плечо своего собеседника — это был скорее всего отработанный жест, но Лену он коробил, и она, заканчивая разговор, всегда спешила отойти в сторону. Лена подозревала, что ее нелюбовь к Игорю взаимная, хотя и не могла понять, чем не угодила ему. В конце концов не тем же, что отпрашивалась с собраний? Это было бы совсем глупо: иные просто уходили, ничего не говоря, а она старалась что-то объяснить, доказать… Впрочем, не все ли равно! Лена прочитала где-то, что каждому человеку нужны, как минимум, один друг и обязательно — один враг. Вот так будет и у нее. На этом и успокоилась.
3
Когда они с Сергеем разъезжались, Лена не проявила при обмене особого усердия. Заниматься этим было противно, некогда, да и сложно. Сказала Сергею: «Найдешь себе подходящую комнату, дай мне знать, а я на любую согласна. Только чтобы в центре, — уточнила она поспешно. — И, пожалуйста, не тяни», — прибавила еще.
В конце концов Сергею надоело жить у родителей, да и убедился он, что Лена отступать не собирается, и предложил на выбор две комнаты. Одна — подальше, но в двухкомнатной квартире, другая — в центре, но в самой что ни на есть типичной коммуналке. Шесть комнат, шестеро жильцов, вместе с Машей и Леной — восемь. Правда, комната светлая, большая. Лена, как увидела ее, сразу сказала: согласна. Сергей, а потом и мать его, Ирина Леонидовна, пугали: это же настоящая «воронья слободка», и смотри, дом снесут или передадут под учреждение, загонят тебя куда-нибудь к окружной — наездишься!
Но у Лены было на этот счет свое суждение. Пусть пока так, да и хорошо, что здесь шесть человек: когда соседей много, не надо вступать ни с кем в контакт. Здравствуйте, до свидания — и все; с кем нравится — говоришь, с кем не нравится — нет.
Всю глубину своей наивности Лена почувствовала очень скоро, в первый же день, когда переезжала. Лену смутил интерес, с которым соседи наблюдали за ее вселением: выстроились в коридоре и терпеливо созерцали, как грузчики вносили мебель в комнату. Не было только Марины. Все почему-то звали ее «заочницей», хотя времени с тех пор, когда Марина училась в институте, притом не на заочном, а на вечернем отделении, прошло уже немало, и Марина успела дважды получить повышение по службе, сейчас она была старшим экономистом в министерстве. Соседи должны были бы жалеть девушку — личная жизнь у нее не сложилась, и, похоже, чем дальше, тем меньше шансов оставалось у нее как-то устроить свою судьбу. Но Марина держалась очень независимо, а этого ей простить не могли. Она редко показывалась на глаза: варила у себя в комнате по утрам и вечерам кофе, пробавлялась бутербродами, и в этом соседи тоже усматривали вызов: как же, станет она возиться с едой, как другие, ей бы все пить к о ф е, вот и допилась до того, что смотреть не на что — одни ключицы торчат.
Тон в квартире задавала Екатерина Никитична Калмыкова — приземистая, рыхлая старуха с недовольно поджатыми губами, — ни дать ни взять замоскворецкая купчиха. Другой жилец, Петр Никодимыч, — дородный, могучего сложения бухгалтер на обойной фабрике, находился в духовном подчинении у соседки, притом в минуты дурного настроения та делала вид, что старика не замечает, и Петр Никодимыч виновато топтался на месте, покашливал, желая обратить на себя внимание.
Две комнаты занимала семья Бугаевых. Прасковья Васильевна, или просто Васильевна, маленькая, сухонькая старушка, трудилась, кажется, одна за всех. Муж ее рано вышел на пенсию; у него была тяжелая контузия еще с сорок третьего года, когда в санитарный поезд, везший его, раненного, в тыл, попала бомба. Сейчас Бугаева донимали головные боли, бессонница. Безответный и бессловесный, он легкой тенью двигался по квартире, только изредка огрызаясь на слишком настойчивую ворчню Екатерины Никитичны.
А Васильевна хлопотала от зари до зари. Она работала гардеробщицей в ресторане на Новом Арбате, кроме того, была уборщицей в редакции одного научного журнала, два раза в неделю прибирала на квартире профессора-окулиста, даже не столько ради денег, сколько ради того, чтобы тот иногда консультировал ее мужа, и хотя профессор много раз пытался объяснить, что это не его профиль — ну, совершенно не его! — Васильевна с непреклонной твердостью настаивала, и профессор, махнув рукой, соглашался. Лена старалась никому не мешать и того же добивалась для себя. Но спокойная жизнь быстро кончилась: приехал сын Бугаевых — Шура, Шуренок. Лена долго не могла привыкнуть к этому имени. Шуренку было двадцать пять; взлохмаченный, невзрачный, прыщеватый, по утрам он был бледным, угрюмым; вечером, если находились собутыльники, он резко преображался, становился пунцово-красным, оживленным, с блестящими глазами.
Шуренок отсидел год за дебош. Дело могло бы обернуться и по-другому: двух приятелей Шуренка взяли на поруки, а он, как назло, был в тот момент в свободном полете: с одной работы уволился, другой еще не нашел, кто же за него станет просить…
Вообще-то вел себя Шуренок довольно тихо, и единственное, чего он желал, — общества, которое могло бы разделить вечером его возвышенное настроение. Но у соседей созрел серьезный, вполне решительный план.
Однажды Калмыкова позвала Лену к себе в комнату, и первое, что бросилось ей в глаза, — торжественный вид оказавшегося тут же Петра Никодимыча. На старике был двубортный костюм из тяжелого добротного бостона, сшитый по покрою пятидесятых годов, и яркий расписной галстук — дань современной моде. Лена с трудом подавила улыбку и подумала, что причина, из-за которой ее зазвали сюда, и впрямь очень важная, если старик, разгуливающий по квартире по-домашнему, предстал вдруг при полном параде.
— Пришла? Ну и хорошо, — пропела Екатерина Никитична. — Вот Петр Никодимыч, — показала она пальцем на старика, хотя Лене вовсе не нужно было его представлять, — он сейчас все объяснит.
Но Петр Никодимыч объяснять ничего не стал, только взял со стола листок бумаги, вырванный из тетради в клетку.
— Такое, значит, дело. Надо это подписать. От имени общественности жильцов квартиры, значит.
Лена медленно прочитала заявление, где предлагалось выселить Шуренка из квартиры как «лицо без определенных занятий» и где в скобочках квадратными буквами была аккуратно выведена ее фамилия «Василенко», притом рядом со скобками, внизу и вверху, с обеих сторон были проставлены точки, что придавало письму вид отчасти художественный. Лена молча положила письмо на стол.
— Что же ты? — с недоумением спросил Петр Никодимыч, подсовывая ей ручку, предусмотрительно обмакнув перо в школьную «непроливайку». — Или испугалась кого?
— Пугаться мне некого, а подписывать письмо я не стану.
— Да он же хулюган! — взвизгнула Екатерина Никитична. — Он же нас всех перережет здесь, в собственной квартире! За себя не боишься, за дочку побойся хотя бы!
— Подожди, — поморщился Петр Никодимыч, — зачем же так! Она, значит, еще не подумала, потом подумает и, значит, подпишет. Вот, возьми, — протянул он листок Лене.
— Не нужно мне это письмо! — оттолкнула она руку и выбежала из комнаты.
Ей было жаль не Шуренка, а Васильевну, но если рассудить, то и к парню снисхождение не мешало бы иметь: ладно, попал в беду, вернулся, так помогите ему, а не отмахивайтесь, как от прокаженного… Все было так, но Лена понимала, что теперь она бросила вызов и ей не избежать квартирных баталий.
4
Наконец она решила встретиться с Валентином. Будь что будет, один раз живем! И вот уже нарядная, возбужденная Машенька и ее мама — не такая, конечно, нарядная, как дочка, но все же — с сияющими глазами поджидают у метро того, кто должен сегодня или оправдать надежды, или окончательно их развеять, — словом, будь что будет!