Я быстро прошел в комнату, взял плотный лист бумаги. Краснозвездный танк палит в небо снарядами. Пушка у танка вертикальная, снаряды по прямой попадают в самолет с черной свастикой.
Долго я разглядывал рисунок, и понемногу спокойствие возвращалось ко мне. Нет, все-таки худо или бедно, но парень растет, умнеет, с ним становится все интереснее. И Люся по-своему его любит — неровной, немного экзальтированной любовью, но любит. И нужно, наверное, ценить хотя бы то, что ты имеешь, — семью, этот маленький хрупкий плот в бушующем океане. И мало ли в жизни счастливых минут: когда по утрам Андрюшка прибегает к нам в комнату, залезает под одеяло и сбивчиво, запинаясь, рассказывает сон; пытается детским своим разумом склеить разрозненные ночные ощущения в нечто цельное; или когда ранней осенью втроем отправляемся мы в тайгу — какие могут быть грибы или орехи, когда Андрей еле ковыляет, останавливается у каждого пня, у любой травинки, но мысленно на секунду попробуй представить себе прогулку без ребенка, как потускнеет и поблекнет она…
Я вернулся на кухню, подошел к жене, обнял ее.
— Милая Мила! Ну что мы все время ссоримся, как будто три жизни жить собираемся…
— Все только от тебя зависит, — примирительно ответила Люся.
2
Вот чего я не люблю больше всего — не доспишь какой-нибудь час, а чувствуешь себя хуже некуда: тело ватное, голова будто свинцом налита. Проснулся я минут за сорок до того, как зазвонил будильник, и вставать не хотелось и засыпать снова было бессмысленно. Так и промучился. А потом другая глупость — вместо электрической бритвы взялся зачем-то за безопасную. Я убежден, что хуже меня никто не бреется: хуже просто некуда — ковыряюсь долго, а все равно весь в порезах. Была наивная надежда, что бритье снимет усталость, поднимет боевой дух, но, кроме того, что провозился с этим занятием дольше обычного, ничего не добился. Подумал с неудовольствием, что с утра предстоит трудный и, кажется, бесполезный разговор о Доме культуры. Не так надо было бы начинать рабочий день, но, с другой стороны, лучше свалить самое неприятное дело сразу, со свежими силами.
В приемной меня поджидал Чантурия. Зачем я пригласил его? Дом культуры не был Гураму, как говорится, ни с одного бока. Но я чувствовал, что разговор пойдет на повышенных тонах, а в разгар спора должен прозвучать какой-нибудь меланхолический голос, который погасит огонь. В последнее время слишком часто начал я кипятиться, подставлять себя под удары. Тем более со строителями, с которыми идиллических бесед никогда не было: сколько помню, с первых кирпичей, как зарождался Таежный, у них вечно чего-нибудь да не хватало — то фондов, то стекла, то бетона.
Мельком взглянул на Чантурия: сегодня он был какой-то особенно тихий, подавленный. Иногда у меня мелькало подозрение: не поколачивает ли его жена?
— Был в древесноволокнистом, — виноватым голосом, словно оправдываясь, сказал Чантурия. — Ну, там все нормально.
— Тихомиров на стенку не лезет? Слишком он переживает, бедняга.
Гурам потер висок ладонью.
— Вообще с разнарядкой прокол получился. Хорошо бы отозвать ремонтников с картошки, а взамен отправить из сульфатного. Там сейчас работы немного.
— А что? Идея! Надо сегодня же это сделать.
— Но у меня нет власти.
— Ничего, ничего. Распорядитесь от моего имени.
Про себя подумал: у Чантурия власти и в самом деле нет, но вот у Черепанова больше чем достаточно, только на что он ее расходует… Эх, снова соль на незажившие раны! Все перипетии того, как назначался Вадим главным инженером, я вспомнил с такой остротой, будто не прошло с тех пор полутора лет. Да, оступился я тогда, смалодушничал, вот теперь и несу тяжкий крест. И перед Гурамом чувствую себя неловко, приходится глаза отводить, хотя он давно, кажется, все понял и никаких претензий ко мне не имеет. Или все-таки имеет?
Минувшей зимой мы вместе ездили в Правдинск. В небольшом подмосковном городке в экспериментальном институте бумаги начались испытания особо прочного картона — им должны были постепенно заменить деревянную тару. Ну, я и решил вникнуть в новое дело, а заодно надо было обговорить несколько вопросов в министерстве.
В Домодедове мы взяли такси и подъехали к «России». В гулком просторном вестибюле, среди людской толчеи я растерялся, видно, немного одичал в своем Таежном. Гурам тянул меня побродить по Москве, но я чувствовал себя усталым, разбитым — сказывалась разница во времени, да и полет был трудным: самолет садился в предвечерних облаках, они казались зловеще-темными, словно гигантские хлопья дыма; несколько раз проваливался в воздушные ямы, от которых сладко ныло внутри и на мгновение замирало сердце.
После недолгих размышлений решили с Гурамом вместе поужинать. Но в ресторан нас не пустили: сегодня варьете, оказывается, надо покупать входные билеты. Их продавал пижонистый мужчина.
— Места неудобные, спиной к эстраде, — сообщил он обиженным голосом, словно не он, а мы навязывали ему плохие билеты.
Когда в зале нас усадили рядом с дверью, а парочка, что купила билеты позже, прошла ближе к эстраде, я понял, чем был недоволен торгаш: к двум рублям надо было прибавить еще один, тогда нашлись бы места и получше.
У меня испортилось настроение, и я приготовился к тому, что официантка начнет демонстрировать характер. Но подошел паренек лет восемнадцати — веснушчатый, курносый. Элегантный форменный пиджак никак не вязался с простодушной физиономией. Официант быстро принял заказ, тут же принес закуску, и у Гурама даже возникла идея написать благодарность, потом, правда, мы решили не торопиться, подождать, пока нас обслужат до конца.
Я лениво поковырял вилкой закуску и вспомнил кулинарную остроту, которую рассказывала мне Ира: «Как вы делаете этот салат?» «Так же, как обычный, только добавляю туда черной икры».
Господи, уехал из Таежного, а все равно вспоминаю ее, а не Люсю! Мне вдруг захотелось рассказать Гураму об Ирине, но тут же представил, как странно будет выглядеть моя исповедь: «Есть одна прекрасная женщина… В лаборатории работает… Может, знаете?..» Чушь какая-то!
Разговор не складывался. Я все сильнее чувствовал свою вину перед ним.
Официант принес горячее. Мы сосредоточились на еде и тут в зале притушили свет — началось варьете.
«Эх, тачанка-ростовчанка» заиграл оркестр; со второго этажа по боковым лесенкам вбежали в зал девушки в алых шелковых пижамах. Протянув друг другу длинные ленты, они устремились в атаку, яростно рубили воздух пластмассовыми саблями. Меня поразило безучастное, мертвенно-бледное лицо той, что размахивала саблей рядом с нашим столиком, — не лицо, а маска; длинные наклеенные ресницы даже отсюда, с расстояния нескольких метров, казались проволочно-жесткими.
Потом вышел иллюзионист, грациозно, по-кошачьи расхаживал он между столиками, комкал и разглаживал розовые салфетки; акробат, молодой упитанный богатырь, упираясь головой в шаткий столик, с багровым от прихлынувшей крови лицом удерживал в стойке свою партнершу.
«Каждый по-своему хлеб зарабатывает», — заметил Чантурия.
Я решил, что настало самое время поговорить — снять камень с души: «Гурам, вы обижены на меня… Ну, за то, что ничего не получилось с назначением».
Чантурия смутился: «Что теперь говорить! Я не обижен, нет. Мне всегда не везет. Но тут почему-то я стал надеяться. И опять мимо».
Кто бы мог подумать, удивился я, что в душе тихого Гурама тоже кипят страсти. Вот и суди после этого о людях!
«Клянусь, — прижал я руку к груди, — сделал все, что мог». «Не об этом речь! — с горячностью перебил меня Чантурия. — Мне нужно было утвердиться. Хотя бы в своих глазах. Знаете, есть люди, которые умудряются проходить везде и всюду безо всякого пропуска. Как-то умеют они на вахтеров смотреть. А других даже с пропуском неохотно пускают. Вот я почему-то такой. Смешно, правда? Теперь понятно, почему тогда я так расстроился?»