Чайковского, высказал интересное суждение о климате Средней Азии, о недобросовестности литераторов вообще и тех, кто пишет о науке, в частности. Он собирался уже перейти к проблеме колониализма в странах Азии и Африки, когда терпению моему пришел конец. Я заявил, что сыт по горло этими россказнями, что книгу я все равно напишу, материалами меня снабдят сотрудники института.
Исаев взревел. Он не допустит! Он подаст в суд! Обратится в высшие инстанции! И опять нельзя было понять, играет он в негодование или действительно сердится. Я выбежал из кабинета, в сердцах хлопнув садовой калиткой. К черту! Когда самолет поднялся на следующее утро над городом, я был счастлив, как исцеленный, покидающий больницу, как арестант, выпущенный из тюрьмы. Я готов был плюнуть в глаза всякому, кто сказал бы мне в тот момент, что я снова когда-нибудь приеду в этот город. Не хочу даже слышать об этом Исаеве!… Увы, когда мы беремся предсказывать собственную судьбу, то, как правило, оказываемся скверными пророками. Десять лет спустя я снова приехал в Самарканд. Возле вагона меня встретил молодой человек:
- Вы из Москвы? Писатель? Здравствуйте! Я сотрудник института имени Исаева. Наша машина на вокзальной площади…
Помирились мы с ним зимой 1963 года. Профессор Исаев (ему исполнилось тогда семьдесят семь лет) попросил свою московскую родственницу разыскать меня и пригласить на чашку чая. Я пришел на это свидание настороженный, переполненный давними обидами. Какой новый трюк решил выкинуть профессор Исаев?… Но опасения оказались напрасны. Чай был горяч, хозяйка любезна, Исаев в костюме и галстуке, не в пример Исаеву в халате, вел себя вполне пристойно. В столичной квартире он показался мне как будто ниже ростом, несколько смягченным. Серые прозрачные глаза не глядели так агрессивно. Не было в исаевской речи и прежних властных крикливых нот. Старость? Да нет, энергии в нем явно не убавилось. Леонид Михайлович, как всегда, прочно держал в руках бразды беседы. О прежних встречах мы не обмолвились ни словом. Зато он много говорил о предстоящей поездке в Индию, разворачивая перед нами грандиозные планы уничтожения малярии и ришты на полуострове Индостан и в других местностях Юго-Восточной Азии. После Индии собирался ехать в Индонезию, а может быть, и в Африку - там для эпидемиолога тоже полно дел. Как бы между прочим заметил, что прочитал мои книги об ученом-бактериологе Хавкине, уроженце России, который двадцать лет провел в Индии. Некоторые факты из биографии героя оказались для него неожиданными. Родственники многозначительно переглянулись: годы, годы… Раньше Леонид Михайлович никогда бы не сделал автору такого признания. Он ведь вообще никого никогда не хвалил.
Неторопливо попивая чай, мешая на блюдечке разные сорта варенья, Исаев обратился к делам узбекским. Там, по его мнению, в борьбе с пендинской язвой и некоторыми гельминтозами готовилась целая революция. Его не смутило, что среди слушателей нет ни одного специалиста-биолога. Тут же за чаем стал с жаром разъяснять нам - искусствоведу, переводчице, преподавателю театрального института и мне - тактику и стратегию борьбы с глистами. Тактику я не понял, но, вслушиваясь в горячие интонации Леонида Михайловича, невольно вновь залюбовался искренним его энтузиазмом. Захотелось поговорить с ним искренне, доверительно, чтобы не было вспышек и театральных мизансцен. Ведь должна же быть в нем простая человеческая суть, та, что бросает его на подвиги, на поразительные открытия, на бесконечный труд. Но как к ней подступиться, к этой бронированной, до зубов вооруженной исаевской душе?…
В передней, когда я уже надевал пальто, Леонид Михайлович (опять как бы вскользь) бросил, что вот вернется он из Индии и, ежели у меня будет охота, мы сможем потолковать. Где и о чем - уточнять не стал. В этой типичной для Исаева фразе и был, очевидно, главный итог московского чаепития: он приглашал встретиться в будущем и одновременно как бы просил не упрекать за прошлое. Иначе извиняться Исаев не умел.
То была наша последняя встреча. Вскоре после возвращения из-за границы Леонид Михайлович умер. Раньше это называлось разрыв сердца. Теперь говорят - инфаркт… А еще год спустя сотрудники Самаркандского института передали мне старенький дерматиновый чемодан, с которым директор не раз выезжал в экспедиции. Чемодан был набит письмами, документами, фотографиями.
Передо мной лежал архив ученого. Пришла пора писать биографию профессора Исаева - биографию дела, которому он посвятил свою жизнь.
Первое, с чем я пожелал познакомиться в архиве Леонида Михайловича Исаева, была довольно толстая папка, содержавшая анкету, автобиографию, выданные в разное время служебные характеристики, документы о наградах и перемещениях.
Я надеялся, что эти бумаги дадут мне как бы ключ к личности героя, раскроют передо мной его прошлое, настоящее и в известном отношении будущее.
Анкета Л. М. Исаева была похожа на все другие. Из нее можно было узнать год и место рождения Леонида Михайловича, состав семьи, где он учился, работал, какие имел степени и звания, взыскания и награды, узнать, что паразитолог читал специальную литературу на немецком, английском и французском языках. Но понять, каково подлинное творческое наследие ученого, есть ли в общем котле человеческих знаний крупица его собственных идей, не был ли он, по выражению немецкого философа Лихтенберга, арендатором науки, из которой лично ему не принадлежало ни одного клочка, по анкете Л. М. Исаева было трудно.
Можно представить себе, как историки будущего, извлекши из Самаркандского областного архива эту анкету, заведут примерно такой диалог:
«Это был, очевидно, крупный ученый, автор почти сорока научных трудов», - заметит историк-оптимист.
«Но среди его трудов нет ни одной монографии, ни одного учебника или руководства. Статьи, одни статьи», - откликнется исследователь-скептик.
«Он был заслуженным деятелем науки, лауреатом Государственной премии, орденоносцем, неоднократно получал почетные значки и грамоты, - заметит первый. - Наконец, вот диплом доктора наук, и сорок лет он руководил институтом».
«Да, срок немалый, но в анкете ничего не говорится, был ли директор только администратором, блестящим руководителем, или одаривал сотрудников основными научными идеями. Кроме того, мы не можем судить, создал ли директор собственную научную школу, сколько вырастил докторов и кандидатов наук…»
Не стану утверждать, что гипотетический спор историков над анкетой профессора Исаева состоится именно в таких выражениях.
Но одно несомненно: по анкете Леонида Михайловича трудно судить о его сущности как ученого. Она - лишь самый общий, самый крупный слепок с его творческой жизни. Взять хотя бы такую деталь: сорок научных работ за полстолетия - много это или мало?
Листая тощие журнальные статьи Леонида Михайловича, я задумался над таким вроде бы посторонним вопросом: что отличает ученого от деятеля искусства? Что принципиально разделяет Эйнштейна и Паганини? Менделеева и Ван-Гога? Очевидно, способы, с помощью которых ученый и художник открывают себя современникам и потомкам. Наука - преемственна. Ученый может передать не только конечное открытие, идею, расчет, но и воссоздать все сложные повороты своего творческого пути. Ученик Эйнштейна имеет возможность начать исследования с той самой точки, на которой остановился учитель. То, что достигнуто наукой, не может исчезнуть, пропасть, ибо открытие закреплено в книгах и статьях. Его можно проверить, повторить, отвергнуть: оно реально существует, независимо от ученого-творца. Ван-Гог и Паганини в другом положении: при всем желании они не в силах передать мастерство своей кисти и смычка другому. Можно научить ремеслу живописи и скрипичной технике, но тайна подлинного искусства умирает вместе с великим художником. Никакой монографией тут не поможешь. Водораздел между искусством и наукой пролегает через научные библиотеки, через эти хранилища конкретного, реального и передаваемого опыта. Описать свое открытие, оставить отчет об изобретении - профессиональный долг творца. Первооткрыватель оставляет вехи на своем пути, чтобы не заблудились идущие следом.