Возвратившись в коровник, взял лопату и всадил ее в пол. Пройдя тонкий слой навоза, лезвие уперлось в деревянный настил. Лихорадочно работая, Федор сгреб навоз с трех досок. Этого было достаточно. Освободил конец одной из них, поднял ее, завел на сторону. Затем просунул в щель руку и почувствовал в ладони ласковое тепло пшеницы. Вывернув еще две доски, Аникин быстро нагреб трехпудовый мешок, завязал, взвалил на плечи и отнес к тачке. Через десять минут он притащил второй мешок. Опустив его на землю, Федор вдруг услышал, как бешено бьется сердце. Решил переждать минуту, успокоиться. Сел рядом с тачкой, разбросил больные ноги в сырой траве.
Тишина ночи успокаивала и наполняла радостным ощущением. Еще немного, и он станет имущим человеком, достойным хлеборобом и хлебосольным хозяином. Еще чуть-чуть…
Через пару минут Аникин встал, прокрался в коровник, нагнулся с мешком над ямой с зерном. В тот же момент что-то тяжелое обрушилось на его голову, и он потерял сознание.
Очнулся Федор оттого, что его облили холодной водой. Он лежал на земляном полу сарая, а подле, на колоде, сидел тесть с вилами на коленях. Рядом коптил керосиновый фонарь.
– Что-то, зятек дорогой, не ко времени ты в гости собрался. Наспех встречу тебе готовить пришлось. Ай не рад нашему свиданьицу?
Федор с трудом сел. В глазах его каруселью ходили фиолетовые пятна, в голове гудел чугунный колокол.
– Зерна тебе, видишь, захотелось. Какой хочливый ты, однако. Сначала дочку мою захотел. И ведь скрал ее, собака. Теперь добро мое скрасть ловчишься. И что, ты думаешь, тебе за это будет? Может, чаешь, отпустит тебя тестюшка дальше нищету плодить? А я вот по-другому думаю. И надумал, покуда ждал твоего пробуждения, что если я тебя к Кукушкину отправлю, то сразу за все с тебя должок-то и получу. И за дочкину жизнь в нищете загубленную, и за свои слезы стариковские. Да и Манька уж тогда к нам вернется, куда же ей еще. Мы-то ведь совсем одни остались. Дети все расползлись. Голову приклонить не к кому. Так что, прощай Федюха, тут мы тебя и прикопаем, рядом с коровками.
Силин встал с колоды и занес над ним вилы. Федор взглянул снизу на обросшее бородой лицо тестя, его кабаньи глазки и понял, что тот не шутит. Из последних сил он крутанулся по земле, и вилы с визгом вошли в землю.
– Ах ты, сучье вымя! – выдохнул тесть и, выдернув свое орудие, вновь занес его над Федором. Со стороны огорода грохнул выстрел. Силин осел, схватившись за бок. Он повернул голову и увидел в дверях сарая дочь.
– Манька, ты… что, Манька…
Маша стояла в проходе, прижимая обрез к выпуклому животу. Глаза ее были полны ужаса и отчаяния. Из дома выбежала Глафира. Увидев мужа в свете фонаря, она страдальчески охнула и наклонилась над ним. Силин затихал в луже крови. Рядом в полубессознательном состоянии сидел зять. Глаза его опухли, половина лица посинела.
Маша, шатаясь, вышла на огород, обняла за шею корову, и тело ее стала бить беззвучная конвульсия.
Прокричали третьи петухи. Над садами прорезалась первая робкая полоска рассвета. Глафира оторвалась от мужа, который уже холодел. Она подняла обрез и бросила его в яму с зерном. Затем сказала зятю:
– Федор, закрывай яму. Заводи скот. А я пойду, людей подниму. Сами не придут, побоятся. Скажу так: мол, напали на нас, отца стрелили. Я скорей за тобой, ты прибежал, а тебя по голове ударили и скрылись. Кто такие – не знаем, не местные. Грабители чужие.
Едва переставляя ноги, Федор перетащил и ссыпал мешки обратно в тайник, заложил его досками, притрусил навозом и завел скот. Маша ушла в избу и легла. Ее колотила дрожь. Федор полил голову водой из ковша и забылся на пороге в ожидании людей.
Вскоре Глафира привела председателя комбеда Матвея Кучина и соседей. Те, перекрестившись, потоптались вокруг покойника, покивали сочувственно семье, потом занесли Силина в избу, положили его на лавку и разошлись до утра, пообещав засветло послать за начальством в Окоянов.
Отлежавшись неделю дома и немного оправившись от сотрясения мозга, Федор Аникин вступил во владение хозяйством родителей жены. Из города так никто и не приехал. По уезду то и дело происходили нехорошие случаи с представителями новой власти. До сонинского покойника из числа рядовых середняков руки не дошли.
6
Просторный вестибюль Мэйсон-хауза на улице Великой Королевы постепенно заполнялся. Прибывающие гости проходили в холл и собирались в группу вокруг тринадцатиконечной звезды из итальянского лазурита, выложенной на полу. Переговаривались вполголоса, ждали прибытия Великого Мастера с руководителями лож из Парижа и Нью-Йорка. Другие ложи, имевшие меньшее участие в российских делах, решено было не приглашать. Наконец подъехал паккард с королевской эмблемой на дверце. Вышедшие из него три джентльмена направились в Малый зал, и остальные участники потянулись за ними.
Помещение Малого зала, украшенное масонской символикой, было необычно тем, что в нем стоял трон Георга Четвертого, являвшегося Великим Мастером сто лет назад. Для него, мужчины необычайных размеров, было сооружено кресло, на котором могли бы свободно разместиться два нормальных человека. Неудивительно. По свидетельству хроник, жизнелюб Георг на завтрак обычно съедал двух голубей, двух кроликов, бифштекс размером с лопату и запивал все это кувшином вина.
Теперь сиденье этого сооружения было обложено специальными подушками, чтобы новые хозяева не терялись в его лоне.
Великий Мастер с помощью подставки взошел на трон, расположенный у восточной стены зала, устроился поудобнее и взглянул на девиз ложи, выложенный мозаикой по своду потолка: «Слышать, видеть, молчать», а затем осмотрел присутствующих. Их состав сильно изменился за двадцать лет его председательства. Исчезли лица многих родовитых особ, сановников и генералов. Зато появились банкиры и промышленники, вчера еще никому не известные обитатели Ист-энда. Да и американские ложи были представлены сплошь финансистами из нью-йоркских банков. Это понятно. Новой поросли богатых нужна власть, братству нужны большие деньги. Союз логичен и неизбежен. Но Великого Мастера раздражали та безалаберность, с которой американские братья начали попирать святые традиции ложи. Они все больше и больше превращали масонство в демократическую говорильню, лишенную ритуалов и железной дисциплины. Если пойти у них на поводу, то через пять лет тайны ложи будут обсуждать на каждом перекрестке уличные нищие и проститутки.
Злорадное предвкушение расправы над Янкелем Шипом распирало Великого Мастера. Он представил, как главного виновника провала операции застанет врасплох предложение выступить первым, как затем начнется его моральное уничтожение. Давно настала пора показать этому самодовольному меняле на его место.
Глава фирмы «Кон, Лейб и сыновья», один из богатейших людей Америки Янкель Шип вышел к пюпитру, шаркая подошвами поношенных штиблет и по привычке горбясь. Лицо его несло на себе отпечаток печали и задумчивости. Ему было много лет, и он знал, что настала пора готовиться к уходу. Янкель достиг самого главного в жизни, о чем только может мечтать еврей, – огромного богатства. Он мог бы спокойно смотреть в проем своего персонального склепа, ведь зависть и уважение соплеменников будут еще многие годы сопровождать его имя. Но в душе его жила глубокая рана, о которой не знал никто.
Когда-то, страдая от голода в трюме турецкой фелюги, доставлявшей его с родителями из Одессы в Константинополь, он мечтал о богатстве и том, как он будет упоительно счастлив, заимев бессчетное количество денег. Потом он лелеял эти мечты на паруснике, тащившем их из Ливерпуля в Бостон, и в холодных ночлежках Бронкса.
Повзрослев, Шип начал погоню за счастьем, сделавшую его одержимым. Иногда ему казалось, что он уже схватил волшебную птицу за хвост.
Когда в двадцать лет Янкель заработал первую тысячу долларов, его охватила эйфория. Он отбивал ногами чечетку перед зеркалом в пустом номере гостиницы, показывал себе язык и делал рожки. Потом велел сервировать стол с шампанским и распорядился пригласить самую дорогую проститутку отеля.