Пришел декан рабфака профессор Бирзович, потом заведующий библиотекой института профессор Овсянников, а также профессор Холмогоров, хорошо знавший хозяина по совместной работе. Ближе к концу праздника пришел и Орест Хвольсон. Казалось, что вокруг были одни профессора.
В столовой большой стол сдвинули к стене, накрыли красивой скатертью до пола и расставили на нем еду и вино. В середине комнаты разместили несколько небольших круглых столов на высоких ножках, за которыми три или четыре гостя могли и есть, и общаться. Это сделали для того, чтобы было больше места. Все стулья перенесли в салон и поставили у стен по периметру. Здесь были спиртные напитки, сигары и кофе с пирожными. Только в этой комнате разрешалось курить, и поэтому дверь на балкон оставалась постоянно полуоткрыта. Играл граммофон, было оживленно, и Пётр Игнатьевич находился почти весь вечер именно здесь. Много пили за его здоровье, приносили и дарили подарки, которые тут же рассматривали, и довольный хозяин уносил их к себе в кабинет. В кабинете обосновались дамы: в других комнатах было слишком шумно. Они сидели или полулежали, кто где устроился, обменивались новостями и при этом пили шампанское, которого было много во всех комнатах, и закусывали фруктами и шоколадом.
Казалось, что общему веселью и поздравлениям не будет конца, но ближе к полуночи все разошлись, и мы остались с хозяевами и нанятой прислугой мыть и убирать за нашими гостями. Вся квартира пропахла сигарным дымом, и было холодно от открытого балкона. Профессор в одной рубашке с закатанными рукавами, слегка во хмелю, громко шутил и расплачивался с работниками. Мария Константиновна безуспешно пыталась надеть на него пиджак, но он, разгоряченный, отказывался. Она его просила:
– Пьер, пожалуйста, оденься, ведь ты можешь простыть. Вспомни, что тебе говорил врач, ты же не так давно болел!
Мы разошлись по своим спальням уже после двух часов ночи, но всё, что было нужно, помыли и убрали. Даже столы, что брали напрокат, уже были упакованы и стояли внизу в подъезде в ожидании грузчиков и транспорта.
Следующее утро оказалось тревожным: у профессора поднялась температура, стал хриплым голос и появился сильный кашель. Барыня, переживая за мужа, сама позвонила врачу. Тот приехал очень быстро, послушал больного, назначил ему строгий постельный режим, выписал лекарства и всё сокрушенно качал головой:
– Ну как же вы так неосмотрительно себя ведете, батенька?
Видно, положение оказалось серьезным, так как на Марии Константиновне просто лица не было и доктор первую неделю приезжал по два раза в день. Хозяину не становилось лучше, на третий день он потерял сознание и приезжала скорая помощь из ближайшей больницы, куда сразу же позвонила обеспокоенная жена. Слава богу, в больнице нашего профессора привели в сознание и подлечили чем-то, но врач назначил капельницы, и мы пригласили по его настоянию медицинскую сестру-сиделку.
Прошло два месяца, а Пётр Игнатьевич всё лежал в постели, вставая лишь по нужде да к столу. Он был очень слаб, врач никого к нему не пускал, ни студентов, ни коллег. Доктор ругался на особенно докучливых:
– Время инфекций, можете грипп или какую другую заразу принести, приходите, когда он выздоровеет!
Я плакала, представляя, чем эта его болезнь может закончиться, ходила в церковь, молилась за него, ставила свечи, заказывала молебен «за выздоровление». Мария Константиновна полностью посвятила себя больному мужу, очень похудела, стала беспокойной и грустной. Когда сиделка отдыхала, то барыня старалась быть у постели мужа, порой сидела там часами, смотря на него. Я приносила ей туда чаю и чего-нибудь поесть и иногда подсаживалась сама и пыталась разговорами полушепотом отвлечь ее от грустных мыслей.
Я спрашивала ее:
– А где профессор учился, что он такой умный? Его батюшка тоже профессор?
И Мария Константиновна рассказала мне за два вечера удивительную историю его жизни. Оказывается, Пётр Игнатьевич на самом деле родился не здесь, а в небольшом украинском городе в небогатой еврейской семье. У его отца была мастерская, где чинились часы и прочие механизмы. Отсюда любовь к механике, которую он преподавал моему брату Василию. Затем по этой же специальности хозяин учился в Киеве и в Германии. Поэтому он хорошо говорит по-немецки и любит точность. Затем он учился в том же институте, где сейчас преподает, и после этого начал писать книги и работать учителем. Но не просто учителем: он почти всегда был или директором, или заведующим курсами, но всегда при этом также и преподавал. А до революции у него была своя школа черчения в Петрограде.
Личная жизнь у него вроде сначала тоже складывалась неплохо. Он женился по любви на еврейской девушке из хорошей семьи, у них родился сын, который впоследствии учился в гимназии Карла Мая здесь, на Васильевском острове. Но потом супруги начали ссориться, пришлось развестись, и его бывшая жена уехала в Москву к брату и сына увезла с собой. Как так получилось, что отец перестал общаться с сыном, а сын прекратил общение со своим отцом, барыня не знала. То ли бывшая жена строила преграды их встречам, то ли сам не хотел бередить свою ноющую рану, да и жили они далеко друг от друга. Сейчас сын уже взрослый, изредка пришлет письмо, да отец эти письма даже не всегда читает…
– Так вот и живем вдвоем, без детей и внуков. Может, это нас с ним и сблизило, – закончила свой рассказ Мария Константиновна.
В середине марта болезнь вроде начала отступать, и врач прописал Петру Игнатьевичу понемногу бывать на свежем воздухе. Профессор был так слаб, что не было даже речи о том, чтоб ему выйти из дома. Мы с Марией Константиновной под руки выводили его в теплой одежде на балкон, он там сидел минут пять-десять – и обратно в постель. И так два-три раза в день. Хозяйка уже давно перешла спать в кабинет, чтобы не мешать больному, сделалась забывчивой, порой никак не могла собраться с мыслями от усталости и волнения за мужа. В доме стало уныло, ничто не радовало. Мы обе ждали выздоровления Петра Игнатьевича как спасения.
Но спасение не пришло. Двенадцатого апреля, когда хозяйка утром вошла в комнату профессора, он не дышал и даже был уже холодным. Как мы с ней рыдали – это не передать словами! Горе просто затопляло все другие чувства в нас, мы выли до хрипоты, до того, что наши слезы кончились, а мы всё плакали уже сухими глазами. Казалось, что и наша жизнь ушла навсегда вместе с ним. Я и до сих пор вспоминаю это время с печалью, крещусь на икону и желаю Петру Игнатьевичу вечного покоя в раю у ног Господа нашего, а Марии Константиновне – здоровья и всех Божеских благ на земле.
На поминки на девятый день приехал сын профессора из Москвы. Мы похоронили Петра Игнатьевича на Новодевичьем кладбище в самом центре Ленинграда, у Московского проспекта. Сыну поздно сообщили, и он не успел на похороны.
Его звали Леонид, как друга Петра Игнатьевича, который много ему помогал в молодости. Это мне рассказала Мария Константиновна. Леонид был совсем другой, вообще внешне не походил на отца. Гладко выбритый, без бороды и усов, высокий, лицо в очках умное и интеллигентное. Говорил он мало, хотя мы все в эти дни общались только по необходимости. Я так поняла, что он приезжал и в связи с похоронами, и по своим делам тоже. Мария Константиновна разговаривала с ним в кабинете на второй день. Дверь была открыта, и я всё слышала. Она рассказывала, что больших накоплений у профессора никогда не было, она сама тоже работала, давала частные уроки, чтобы можно было нормально жить. То немногое, что было, ушло на похороны.
– Книги, что написал ваш отец, и его личные вещи можете взять, они здесь, в кабинете. Квартира эта съемная, от нее придется отказаться, дачи у нас нет. Все-таки жаль, что вы с отцом не нашли общего языка при его жизни. Теперь уже этого не поправишь, – подытожила она, вставая с кресла и оставляя Леонида одного в комнате.
Хозяйка попросила меня проводить Леонида Петровича на кладбище и показать могилу. Мы ехали на трамвае, и я всё рассматривала сына своего усопшего хозяина. Он был довольно молод, лет тридцати – тридцати пяти, то есть всего лет на десять с небольшим старше меня, но в нем чувствовалась уверенность начальника или командира. Лицо гладкое, с крупным носом, на носу пенсне, не такое, как у Марии Константиновны, попроще, но и не совсем простецкое. Он весь как бы тоже профессорского сословия или масти, но совсем другой, не такой, как его отец.