И старик, подталкивая, прогнал нас, крича нам вслед, что время бежит, бежит, и ждать нельзя.
* * *
А потом мы поднялись, я помню, почти до самой вершины горы, — это было позднее, когда мы съели вдвоем жареного кролика и, вытерев руки о волосы, выпили флягу густого темного вина. Внизу по-прежнему ржал белый конь, да еще доносился до нас полнозвучный ровный голос погонщика мулов Везделаза, четко выговаривавший слова песни:
Когда пахарь закончит работу,
Втыкает он в землю палку свою
с наконечником острым.
Ах!
Втыкает он палку свою с наконечником острым!
В Жанну, схватив у костра,
в объятиях крепко сжимает…
Я помню запах папоротников и эту песню, и мягкий сумрак, скрывавший пас, когда я изведал звериную радость продления связи времен, ибо я вкусил от жизни, испил от источников её.
Нашим ложем были зеленые травы, пологом — ночное небо; распахнулись крылья тела моего, томимого любовью, мы вознеслись на вершину горы, помчались по холмам; зима кончилась; я нашел ту, которая поднялась над Пустыней, как дым, как запах росного ладана, пороха и пожарищ; мы были с нею так высоко, выше наших дозорных, самых храбрых наших воинов, закаленных в битвах и перепоясавшихся мечом на случай ночной тревоги, — самые бдительные стояли на страже у порога нашего. Тело женщины было для меня подобно хлебу пшеничному, только что вынутому из лечи, а грудь ее — округлой, неиссякаемой чашей с вином, и все ее существо — цветником благоуханным в саду, где мог я срывать душистые лилии. И вся моя плоть трепетала и возгоралась, словно обитали в ней «рувимовы мандрагоры». И не были мы с Финеттой юношей и девушкой, даже не были людьми, двумя человеческими существами, мы обратились в некую живую пляску, пляску ликования, которой предаются, не обучаясь ей, ведь я никогда не слыхал о ней ни слова. Она опьяняет быстрее и лучше, чем сладкое согретое вино, кружит голову сильнее, но не оставляет ни горечи во рту, ни колик в животе, — как раз наоборот.
И вот я узнал, как верно сказано в священном писании: «вот кость от костей моих и плоть от плоти моей», а также другие слова: «и прилепится к жене своей; и будут одна плоть». И я возблагодарил создателя за великие его щедроты и милость к нам.
Все естество мое исполнено было блаженства, тем более памятного для меня, что я с тех пор не раз испытывал его; какая-то дивная усталость овладела нами, еще более приятная, чем знакомое мне утомление после долгих часов труда. Нам стало так хорошо, так сладостно, что мне казалось странным, отчего так печальна песня, долетавшая до нас:
Милый мой, когда умру я,
Схорони меня в пещере,
Ах!
Схорони меня в пещере…
* * *
А потом мы уснули, но скоро, очень скоро пробудились, как будто от холодного дождя. Звезды уже скрылись, и тьма уже побледнела. Мы намокли от росы. Мы обнялись, похлопывали, согревали друг друга, да так старательно, что и не заметили, как снова предались любовной пляске.
II когда донесся до нашей вершины псалом, приветствующий зорю, истомленные наши тела дымились под первыми лучами солнца.
Крестный мой ждал нас на том же самом месте, где мы вчера расстались с ним, как будто и не ложился спать. Он обратил к нам воспаленные свои глаза, смерил нас суровым взглядом, и вдруг улыбка раздвинула его губы. Мы заметили тогда, как он сгорбился, как у него дрожат и подбородок и руки. И говорил он теперь надтреснутым, дребезжащим голосом:
— Господи! Как я томлюсь! Дай мне умереть спокойно!
Он дал нам выпить по глотку «огненной воды», и у нас действительно обожгло все нутро, а затем старик, волоча ноги, пошел будить спящих, сзывая их на молитву.
С тех пор повсюду — в Лозерских горах, в Борьесе, в долине Люрка, у развалин моего отчего дома — каждую ночь, когда заканчивается пляска любви, нам слышится, как хрустят старческие суставы, нам чудится, что стоит позади нас мой крестный Поплатятся, охраняя наше брачное ложе, словно извечный дух Севеннских гор.
* * *
Возвратившись со свадебных празднеств, устроенных на Згуале, Жуани, по примеру других пастырей божьих, дал отдых своему войску на время жатвы и сбора плодов.{93} Дети божьи смазали свои сабли и ружья и зарыли их в землю, а сами вооружились косами и серпами и пошли в наступление на гречиху, рожь да траву на сенокосах. Лишь с десяток дозорных, назначаемых по очереди, берутся за оружие и разъезжают верхом по всему нашему краю, надзирая за порядком и охраняя мирный труд земледельцев.
Вот тогда мы и пособили Жуани убрать урожай и скосить сено на его наследственной земле; его шурин Гюк, Маргелан, Дельмас и я живо справились с работой, земли у гончаров Жуани из деревни Пло оказалось не больно много, и не очень-то она плодородная. Кузнец Бельтреск на несколько недель возвратился в свою кузницу, к горну и молоту; Батисту Пранувель погнал коз на горные пастбища Альтейрака. Горластый будет пасти стадо овец из Шамплона, Белькоста и Салариаля; маленький Элизе сядет подбивать подметки к башмакам; Везделаз вернется к ремеслу своему и, распевая в одиночестве унылые песни, будет водить вереницы мулов по дорогами, ведущим на ярмарки; а я вот пришел со своей родней скосить сено в Гравасе на родительском клочке земли, который наши соседи Лартиги, старик Дуара и его дети, спасли от оползней и не дали ему зарасти терновником.
Сегодня мы кончили. Мой тесть, мой шурин Авель и невестка Катрин уже отправились обратно в Борьес. Мы с женой тоже пойдем туда помочь им на сенокосе, но сначала я, следуя велению господню, всегда вдохновляющему меня, оставлю здесь след нашего пребывания — спущу в щель тайника листки с записями. Писал я, вдыхая чудесный запах позлащенного солнцем свежего сена, которое нам пришлось убрать в подвал, так как в сарае, служившем прежде сеновалом, уже нет крыши. Густые запахи поднимаются с земли и хмелем ударяют в голову; дышится так легко; поработал я и косой, и вилами, чуть руки себе не вывернул, поясницу ломит, спину и плечи солнце нажгло, а все же это приятная боль. Таинство жизни превратит ее в удовольствие, когда спущусь я к берегу речки и вытянусь на траве подле моей Финетты, словно заправский косец.
Рукой Финетты
Супруг мой! Бедняжка! Ты не из той породы людей, кои сильно меняются после женитьбы. Ты ведь даже не можешь еще натянуть башмаки на свои израненные распухшие ноги, а вот уже готов с барабанным боем выступить в поход…
Мне, понятно, грех жаловаться: помнить надо, в какое время мы живем, как говорят славные старушки, наши с тобой матери; а сами, стоит мне вздохнуть уныло, принимаются перебирать старые свои печали, сетуя на своих мужей, но, разумеется, после того, как мужчины встанут из-за стола. Погоди, муженек, когда-нибудь я выложу тебе все, что у меня в душе накипело, все горькие свои обиды, вместо того, чтобы писать о них в холодке, а потом бросить листок в темную щель и забыть о нем. А может: быть, и мне надо затаить в душе едкие укоры, приберечь их до тех дней, когда мои дочери выйдут замуж? Ох, нет, пет!
Ведь не только мужчины, но и девушки совсем не те, что в прошлом веке, я говорила об этом с Катрин, и она со мной согласна: женщины Пустыни скорее уж будут кричать, чем плакать, и предпочтут наносить удары, нежели получать их. Любили мы, бывало, об ртом поболтать — Цветочек, Крошка, Рыжеволосая и несчастная жена Фоссата, — а потом замолчим, чтобы послушать вас, — ведь мы все-таки вас слушаем (не то, что вы, крикуны тугоухие), тогда переглянемся да глазами скажем друг другу, что женщины во всем к доброму концу приведут.