Финетта сама слышала выкрики глашатаев, весьма встревожилась и тотчас пошла к нам, в горы, сосчитала и пересчитала нас, и нам пришлось ей втолковывать, что «мятежники», коих будто бы убил Отступник, были женщины и дети из Ножаре, Феска и других селений, затерявшихся в ущельях.
* * *
Все еще не могу понять, как это я открылся девушке, хотя бы и моей невесте, в таких глубоких своих сомнениях. Мы сидели с Финеттой в сторонке и, как обычно, когда бывали одни, не находили о чем говорить, кроме как о здоровье да о родне нашей. Правда, она сама привела меня на путь признаний, попросив показать ей мои пистолеты, так как, по словам ее, она никогда еще их не рассматривала.
Пистолеты были превосходные, итальянской работы, помеченные 1670 годом, значилось на них и имя оружейника - Лазаро Лазарино; курок изображал ребенка, надувшего щеки, чтобы выплюнуть боек, который бил по кремню.
— Красиво! — сказала Финетта. — И даже как-то странно, право, странно… Вздумалось же человеку разукрасить этакую штуку, — ведь ею убивают людей.
Я признался, что как ни хороша отделка пистолетов, а я все не могу к ним привыкнуть; пот уже несколько недель таскаю их с собою, а они словно и не мои, и всякий раз, как рука моя касалась этих пистолетов, я удивлялся, зачем они торчат у меня за поясом.
— Да ведь и правда, милый… Нам бы с гобой и не дотрагиваться до таких вещей.
Немногие эти слова были мне по сердцу, и я открылся своей любимой, поведал ей, что будто проклятие преследует меня и не могу я владеть оружием. Уж я так стараюсь, учусь у других, как надо насыпать порох на полку, пальцами попробовать, не крупный ли он, как надо умять порох в стволе, забить пыж и пулю, — ни тот, пи другой пистолет меня не слушались и не стреляли. Всякий раз, как я прицеливаюсь в неприятеля тем или другим своим пистолетом работы Лазарино, нажму изо всех сил на курок, он, бывало, только сухо щелкнет, или, в лучшем случае, вспыхнет порох на полке.
В последней схватке на улицах Женолака сержант из Эно бросился на меня с саблей наголо, я прицелился, хотел выстрелить, а раздалось лишь смешное щелканье; и я уж думал: пришел мне конец, как вдруг Маргелан вырвал у меня из рук пистолет и снова нажал на курок. И тогда я, как в дурном сне, услышал грохот, — то загремел выстрелом толстощекий малыш, вычеканенный оружейником Лазарино, дернулось вверх дымящееся дуло, и сержант упал к моим ногам с ровной круглой дырочкой во лбу.
Мне вспомнилось, что пистолеты, дававшие осечку в руках кюре из Сент-Андре-де-Лансиза, повиновались и глазу и руке наших братьев, когда они обратили сие оружие против своего гонителя…{78}
Финетта слушала меня внимательно и даже, как мне показалось, с удовольствием, и, упрекнув ее за это, я сказал, что если хорошенько поразмыслить, то причиной моих неудач с огнестрельным оружием может быть только одно: я просто недостоин служить предвечному.
Финетта ответила, что она прекрасно меня понимает, и все же мои неудачи в военном искусстве ей почему-то приятны — а почему — это и для нее самой такая же тайна, как и то, почему не стреляют мои пистолеты. Увидев, однако, что я не разделяю ее удовольствия, она, чтобы утешить меня, велела мне посоветоваться с нашими пророками, не желая слушать ни моих возражений, ни опасений.
Гюк, чтобы избавить меня от неприятностей, кои доставляли мне пистолеты, хотел просто-напросто заменить их острой саблей, кривой, как полумесяц, и тяжелой, как жернов.
Наш великий Авраам Мазель, на мое счастье еще находившийся среди нас, спросил, чем вызвана моя тревога, и мудрым своим словом положил ей конец:
— Нередко бывает, что кому-либо из наших братьев запрещается носить оружие. Им даже говорят, что молитвы, возносимые ими во время битвы, причиняют врагу больше вреда, чем самое сильное оружие. Я видел людей, забывающих об этом запрете, ибо в них разгорался боевой пыл при виде других воинов, сражающихся с успехом, они хватались тогда за оружие, но не могли справиться с ним и вынуждены бывали отдать его. И вот иной раз храбрейшим приходится в самый разгар битвы взирать на нее сложа руки или же молиться о даровании победы. Даже наш Роланд, командующий отрядом в Гардоненке, получил в прошлом месяце такое повеление, но при виде неприятеля кровь у него закипела, он обо всем позабыл, схватил пистолеты, мушкет, однако, как ни упорствовал, не мог с ними справиться и швырнул их наземь.{79}
И вот я без сожаления сдал свои пистолеты, впрочем, если 6 досада и оставалась у меня, то она быстро рассеялась бы, — таким огнем охватило меня, когда любимая прильнула ко мне и я услышал ее слова:
— Слава богу, Самуил, что руки твои лишь затыкают огненные пасти ваших пистолетов! Как я тебя люблю за это!
Должно быть, и ей самой, так же как и мне, казалось неудобным благодарить бога за эту милость, — вопреки обычным славословиям она произнесла сии похвальные слова чуть слышно, одним дыханием, обдавшим меня жаром.
Старик Поплатятся обнял нас обоих, хрустнув суставами тощих своих рук, и сказал с тяжелым вздохом:
— Вот вам Мафусаил, спешивший вслед воинству, но уже бессильный, а вот юный Давид, полный сил, но чуждый бранных дел… Ах, крестник, как все запутано у всевышнего.
Итак, я неожиданно избавился от обязанности проливать кровь, но теперь эту кровь, всю рту кровь, еще более красную, густую, хладеющую, я вижу, чувствую даже раньше, чем ее проливают…
С того самого дня, как слесарь Дельмас, отец нашего Дельмаса, на диво искусный охотник, привез однажды из Бужеса белого волка с красными глазами, никогда еще не видал я такого любопытства у наших горцев.
Малый народ Пустыни обступил пленного испанца, и Исайя Фельжероль умолял, чтобы захваченного разбойника не убивали, пока не вернутся двоюродные братья Исайи.
Какое странное создание этот пленный! Весь он жилистый, кожа темная, волосы черные, как смоль, лицо костлявое и скуластое, нос горбатый и губы тонкие-тонкие. Камзол на нем кургузый, короткие штаны туго обтянули тощий зад. На ногах туфли, вроде женских, держатся на шнурах, обвивающих ногу до самого колена. Из оружия у него два пистолета, какое-то чудное ружье с коротеньким стволом и кинжал с широким обоюдоострым клинком, с таким тонким и наточенным лезвием, что иные уже попробовали употребить его вместо бритвы.
Дядя Финетты, притащивший его из своего хутора Корньяра, рассказал нам:
— Попался он как муха в молоко! Ой-е! Вот как я его поймал…
Домочадцы дядюшки Ларгье нашли пленного у себя в подвале: он храпел у винной бочки, отстав от отряда испанцев, таких же бандитов, как он. Дядюшка Финетты привез его к нам на своем осле, — положил на седло, как бочонок вина, и крепко привязал, опутав веревками от шеи до лодыжек. Кузнец Бельтреск, очень довольный, снял с осла этот груз.
— Ах ты, сука монашья! Наконец-то хоть одного поймали!
В карманах пленного оказалось серебро, обручальные кольца, ожерелья, браслеты и большая монета червонного Золота с изображением доброго короля Генриха и с надписью: Henricus IV D.G. Fancorum et Navarae Rex.[5] Под кафтаном на груди у пленного болтались на шнурке с десяток медных образков различных святых и прочие амулеты.
Старик Поплатятся воскликнул:
— Стоило вывернуть этому вору карманы, и сразу душа его обнажилась.
Чтоб протрезвить пленника, кузнец Бельтреск ухватил его за лодыжки, зажав обе в кулак, приподнял и несколько раз окунул ему голову в ледяную воду горного потока. Мокрые, черные, как у дьявола, космы упали на лицо очнувшегося пленника, он дико озирался и бормотал какие-то невнятные слова, словно спрашивал: «Чпо такое? Что такое?»
Соблюдая обычай мирного времени, дядюшка Ларгье лишь после долгих наших упрашиваний согласился выпить чарку вина (из запасов полковника Марсильи). По его мнению, пойманная редкостная птица говорила на языке мавров, как оно водится у этих пиратов.